– Карабинчик попрошу, – бросил небрежно Николай Степанович, стряхивая с ног лыжи и поднимаясь в тесную кабину Ми‑2.
– Извольте, ваше благородие, – подобострастно вымолвил второй. – Патрончики по счету принимать будете али как?
Второй преобразился. Вместо нормального аэрохама возник денщичок по пятому, как бы не боле, годку службы у полкового барбоса‑интенданта. Первый сохранял прежний вид, но вести себя по‑своему тоже уже не мог.
– В свете принятых решений, – сказал он неопределенно – и вдруг заткнулся, как бы подавившись привычными словами.
Николай Степанович подышал на пятак, приложил к лобовому стеклу кабины – пятак прилип.
– Летите, голуби, – сказал Николай Степанович, спрыгнув в снег. Пилоты, отталкивая друг друга, полезли в кабину.
Через минуту похожая на черноморского бычка машина, подняв тучу морозного снега, скрылась за вершинами елей. Николай Степанович вздохнул. Не то чтобы ему было жалко пилотов. Машину – жалко, это да. Впрочем, вполне может быть, что и долетят, подумал он, но о пассажире своем забудут навсегда.
Он откопал заметенные лыжи, попрыгал, примеряясь к рюкзаку, поводил открытой ладонью перед собой, определяя направление – и тяжело пошел, загребая рыхлый кристаллический морозный снег. Остывающее солнце начинало бессильно клониться к синим щетинистым сопкам.
До зимовейки было с полкилометра, но сквозь густой заснеженный ельник он пробивался около часа. Хуже приходилось разве что тогда, в северном Конго, да и то – из‑за вони.
Воняло одинаково что от болот, что от людей, что от негров. Откопав дверь, он на четвереньках забрался в тесное стылое нутро зимовейки. Топить крошечную соляровую печурку и греться было некогда, да и без печки ему было по‑настоящему жарко. Он лишь переменил щегольские сапоги на слежавшиеся собачьи унты и выволок из‑под топчана широкие лыжи, подбитые камусом. Потом подумал и, свернув, приторочил сверху к рюкзаку видавший многие виды рыжий романовский полушубок. Завтра кто‑нибудь из внуков или правнуков Парамона Прокопьича отнесет все обратно.
Николай Степанович живо представил, как обрадуется Прокопьич городским дозволенным верою гостинцам: грецким орехам, свежим дрожжам, кусковому колотому сахару, цукатам, патронам, капсюлям, пороху «сокол», картечи, а особенно новенькому, буквально с неба снятому, карабину «рысь». Лыжи шли легко, да и вела к Предтеченке узкая, чужому взгляду незаметная, просека, где все пеньки были давно повыкорчеваны.
Через час размашистой ходьбы он почувствовал запах дыма – однако не тот живой, желанный, хлебный – а уже холодный, с примесью большой беды. Но к тому, что он увидел, приготовиться было невозможно.
Не было на свете больше красивой и тихой старообрядческой деревеньки Предтеченки о двенадцати дворах с обширными огородами, многочисленными надворными постройками, банями, садиками и палисадниками, общественным лабазом – и молельным домом, срубленным из железной красноватой лиственницы. Вместо всего этого лежало грязное пятно копоти, из которого неистребимо, как в войну, торчали печные трубы; местами багровели тронутые пеплом уголья, да тянулись в белое небо неподвижные синеватые столбы дыма и пара.
Вот он и кончился, едва лишь начавшись, его ледяной крестовый поход.
– Ладно, – сказал он и стал спускаться к пепелищу. Он чувствовал, знал – потому что видел однажды подобное – что впереди нет ни единого живого существа. И что здесь побывала не городская банда охотничков, которым надоело униженно выклянчивать по одной собольей шкурке и медвежью желчь по пенициллиновому пузырьку, и они решили взять все разом, – и не чекисты (или как они там нынче называются?), пронюхавшие, разведовавшие, наконец, про существование неведомой и невидимой миру со времен Петра‑Анчихриста таинной деревеньки; нет, это был след другой силы: потому что ни бандиты, ни чекисты при всей своей глубинной людоедской сущности не оставляют на жертвах следов громадных зубов и когтей, не откусывают детям головы, не выедают у коров и лошадей кишки и не разметывают, как взбесившийся слон, избы по бревнышку.