Там он и остался, замерев.
– Понятно, – Николай Степанович заварил вторую кружку. – Значит, зверь, вышедший из моря. В смысле, из реки. И пожре праведных. Имя свое ты мне, брат, сказать не сможешь? Или как‑нибудь попробуешь?
Пес вернулся к каменке и покачал головой.
– Нельзя, понимаю. Но звать‑то тебя как‑то нужно?
Вместо ответа удивительный пес метнулся к двери, проскользнул в щель и аккуратным толчком задних лап плотно затворил баню. Николай Степанович вдруг нелогично подумал, что еще не все потеряно, потому что таких собак на самом деле не бывает. И – неожиданно спокойно задремал, привалившись к стене и даже не подвинув к себе поближе карабин.
Но ему приснились Аня и Степка, и он проснулся со стоном.
Пес сидел на прежнем месте, будто и не уходил никуда. Перед ним на полу лежал тускло поблескивающий осьмиконечный крест.
– А вот этого точно быть не может, – сказал Николай Степанович вслух. О том, где ключ схоронен, знал только сам Прокопьич да старший внук его, Егор. Обоих он видел – смог узнать – сегодня там, в молельном доме.
Пес тявкнул: может.
– А раз может, – сказал Николай Степанович, – то тогда давай‑ка займемся, брат, делом. Кто знает, что нам завтра предстоит…
Он натаскал из поленницы дров, забил котел снегом, слазил наверх за веником (много наготовили братья Филимоновы веников, до Троицы хватило бы), с остервенением вымылся чисто и горячо, а потом надел свежее – из гостинцев – белье, как когда‑то перед наступлением. Влез в согревшийся полушубок, сел с ногами на лавку и, чтобы успокоиться и занять руки, стал крест‑накрест надрезать пули.
Пес дремал.
Ночью ничего не произошло.
В восемь утра репетер его серебряного «лонжина» звякнул. В свои лучшие золотые тридцатые годы «лонжин» играл начало увертюры из «Вильгельма Телля», но со временем кулачок сносился, а нынешние часовых дел мастера умели лишь менять батарейки в гонконгской штамповке.
– Доброе утро, – сказал Николай Степанович потянувшемуся псу.
Перекусили, выпили чаю. Тьма снаружи медленно рассеивалась.
– Пора.
Воздух от мороза стал студенистым, не вполне прозрачным. Слипались ресницы. Брови, опущенные уши песцовой ушанки, натянутый на подбородок вязаный шарф мгновенно поросли куржаком. Лыжи долго не хотели скользить…
К реке можно было пройти по околице, но Николай Степанович намеренно сделал крюк. Встав перед молельным домом, в котором люди искали спасения от зверя крестом и молитвой, он обнажил голову, опустился на колени и перекрестился.
– Простите, православные, – тихо сказал он. – Не могу вас похоронить, а вот рассчитаться за вас – рассчитаюсь.
Никто не ответил. За ночь снег засыпал черноту, и следы, и все, что здесь жило и сгорело.
До острова было метров сто – если лететь на крыльях. Лед за островом был черный, выглаженный ветром, цветом подстать исполинской скале‑быку на том берегу, а здесь, под высоким берегом – белый, заснеженный. И ровно под взвозом громоздились безобразные торосы, и яснее ясного было, откуда они такие взялись.
– Прямой нам дороги нет, – сказал Николай Степанович. – А с флангов обрывы. Такая диспозиция. И артиллерия в тылу застряла, по обыкновению. Что, господин гусар, делать будем?
Пес всмотрелся в лед, в остров, глухо тявкнул.
– На остров‑то ему, думаю, хода не будет, – объяснил Николай Степанович. – Как твое мнение? А вот на льду бы нам не задержаться.
Не ответив, пес медленно, нюхая воздух и прислушиваясь, начал спускаться.
– Осторожней, гусар! – шепнул Николай Степанович вслед. Сам он повесил карабин на шею, распахнул полушубок и начал высвистывать ветер.