Посмеялись.
Марьянины соседки по палате уже утолили свое любопытство: на гостя нагляделись, конфет наелись, роз нанюхались. Две уткнулись в книжки, одна задремала. Марьяна думала, что визитер вот-вот откланяется, а он все сидел да сидел, нерешительно на нее поглядывая, словно хотел что-то сказать, но никак не мог собраться с силами. Мелькнула мысль, а не хочет ли он увеличить «компенсацию», и на какое-то мгновение Марьяна совершенно серьезно углубилась в подсчеты, какова должна быть эта новая сумма, сколько у них с мамой еще «дыр» в бюджете, но вдруг, приблизив к ней лицо, «мафик» быстрым, заговорщическим шепотом спросил:
– Слушай, это правда, что тебя зовут Марьяна Корсакова?
– Правда, – недоуменно хлопнула она ресницами, – а что?
– Отца твоего, случаем, не Михаилом Алексеевичем зовут? – еще ближе придвинулся «мафик», и в глазах его блеснула такая по-детски воодушевленная надежда, что Марьяна впервые испытала жалость не к себе, а к чужому человеку, когда ответила:
– Да, его Михаил Алексеевич зовут… звали. Папа умер уже больше года назад.
Мгновение посетитель смотрел на нее неподвижно, потом, медленно отодвинувшись, крепко взялся горстью за лицо и замер.
– Ох ты, – пробормотал он. – Ох ты!
Марьяна быстро утерла слезы, неудержимо подступавшие даже при мимолетных воспоминаниях об отце, и, осторожно тронув посетителя за рукав, шепнула:
– Hичего. Hичего… Вы с отцом встречались, да? Или работали вместе?
Он опустил ладонь – глаза его были влажны – и тихо спросил:
– Hе помнишь меня, да? Я тебя тоже не сразу узнал. Вертелось что-то такое в голове, а когда фамилию твою услышал – Господи, думаю, неужели?! Hеужели дочка дяди Миши? Марьянка, да ты посмотри на меня, посмотри! Я же Виктор… Витька-Федор Иваныч!
Марьяну словно в сердце ударило. Села в постели, ощущая, как брови сложились домиком, а рот превратился в некое изумленное «о». Да неужели вот этот благополучный, преуспевающий джентльмен, сидящий перед нею, – тот самый тощий, издерганный мужичонка, который однажды безудержно плакал в палисаднике на Ковалихе, утираясь крошечным кукольным платьицем, и говорил, захлебываясь, десятилетней девчонке слова, которые и сейчас, вспомнившись, заставили ее сердце сжаться от жалости:
– Тут, Марьянка, я и купил реланиуму. Много купил! В шести аптеках. И решил завязать с этой жизнью как мужчина. Убраться в квартире, пока их нет, помыться, переодеться в чистое, принять весь реланиум – и уснуть. Даже уборку уже сделал. А тут кошка за дверью запела. Кошку-то жалко: она только с моих рук ест, у них и хвостика рыбьего не возьмет, да они и не дадут. И еще вспомнил, что ваши талоны на сахар мне в домоуправлении сунули еще неделю назад, а я так и не отдал… Словом, много мыслей дурацких приходит в голову в такой момент. Ну и упустил, упустил я момент этот, и решимость моя иссякла. Вот… снова живу! – И он горько заплакал.
Тогда он казался Марьяне если не глубоким стариком, то очень пожилым человеком, но сейчас она видела, что ему не больше сорока пяти, а в то время, значит, было около тридцати. Но уж теперь никто не решился бы назвать его просто Витькой, а тем более – тем ласково-насмешливым прозвищем, которое дал ему в былые времена Марьянин отец.
– Ох, Витька, ну и голосину тебе даровал Бог! – восторженно твердил он, забыв, что инструктору обкома партии вести разговор о вышних силах не подобает. – Ну истинный Федор Иваныч! Ну редкостный дар, всю душу переворачивает! Слушаешь тебя – и сердце само соловьем заливается!
Конечно, Федор Иваныч, в смысле Шаляпин, пел «Утро туманное» и «Гори, гори, моя звезда» басом, отец Марьяны это прекрасно знал. Но поскольку Шаляпин был его любимым, обожаемым певцом, а баритональный тенор соседа Витьки Яценко – задыхающийся, необработанный, но воистину божественно-вдохновенный – трогал его душу столь же властно, сколь и шаляпинские раскаты, Михаил Алексеевич соединил эти два имени в одно. Однако если случалось ему встречать Витьку-Федор Иваныча, когда тот по стеночке, на автопилоте, пробирался домой (в запоях скручивала его клаустрофобия, он начинал до дрожи бояться лифта и на свой седьмой этаж добирался хоть ползком, да пешком), отец Марьяны уже не разглагольствовал о сердцах и соловьях, а норовил побыстрее пройти мимо, словно бы и не замечая соседа. Впрочем, завидев Марьяну, Витька-Федор Иваныч старался подтянуться, сфокусировать разбегающиеся глаза и, мотая перед носом пальцем, наставительно бормотал:
– Не пей вина, Г-Гертруда! К-козленочком станешь! – и тащился дальше, не зная, что Марьяна с жалостью провожает его глазами. Даже с ее, детской, точки зрения Витьке было с чего пить…
Уже и спустя много лет, услышав анекдот: муж ссорится с женой и кричит в сердцах: «Кто в доме хозяин?!» – «Я, а что?» – спокойно отвечает жена. «Ничего. Я просто так спросил», – тихо бормочет муж, – Марьяна сразу вспоминала эту пару: голубоглазого, всему улыбающегося Витьку и его черноволосую, смуглую, верткую Валентину. Девчонкой она не сомневалась, что по ночам Валентина или вылетает из форточки на ведьмовский шабаш, или превращается в змею, ползает по тротуарам, жаля случайных прохожих. Bсе повадки, весь норов были у Валентины воистину змеиные, и Витька-Федор Иваныч так и жил, словно бы стоял одной ногою на гнилой колоде, из-под которой к нему тянулась гадюка.
Но удивительнее всего было то, что Валентина тоже считала себя несчастной, она не сомневалась: жизнь ее загублена мужем! Жаловалась соседкам:
– В графе анкеты «семейное положение» я бы написала: «Невыносимое!»
А недавно Валентина случайно встретила на улице свою первую любовь, еще детдомовскую (жена Витьки-Федор Иваныча была подкидышем, сиротой). Тогда ей было пятнадцать лет, а любовь закончилась ничем: Ромео упекли за грабеж в колонию. Tеперь это был уже не тощий хулиганистый мальчишка, а здоровенный бугай, с которого можно писать классический портрет уголовника-рецидивиста: стриженная под нуль, маленькая, не больше пятьдесят пятого размера, голова, как бы чужая на бычьей шее и неохватных татуированных плечах, тупой взгляд исподлобья, пудовые кулаки… Однако сердце Валентины, видно, не забыло былого, потянулось к Роману (ей-Богу, возлюбленного звали именно так!) – и немилый муж сделался ей вовсе постылым.
В ту пору в газетах еще не писали про секс, однако Валентина вполне гласно высказывалась об интимном и своими откровенными репликами склонила общественное, в смысле, соседское мнение на свою сторону, и скоро весь подъезд, а там и весь дом знал, что Витька от жены «много требует, а сам как пингвин замороженный: отвалится – да храпит; ему бы в аптеке люминалом работать, а не в койку с бабой ложиться!». В ответ на подначки мужиков, с удовольствием обсуждавших Валентинины претензии, Витька-Федор Иваныч добродушно отбрехивался:
– Пуще прежнего старуха вздурилась! Уж не хочет быть она царицей – хочет быть нормальною секс-бомбой!
Эротическая тема зависла над четвертым подъездом, как летающая тарелка. Все подробности наличия или отсутствия интима между Витькой и Валентиной немедленно становились общим достоянием (дом заселили недавно, но все переехали из бараков, общежитий и малосемеек, старая закваска сильна была в характере: соседей не чурались, радость-горе были одни на всех). Как ни отплевывалась от сплетен Ирина Сергеевна, они достигали не только ее ушей, но и Марьяниных, активно пополняя девчонкино образование.
Однажды Витька отправился на работу (он заколачивал свои 150 рэ в месяц в КБ судоремонтного завода) с непристойно исцарапанным, просто-таки изодранным лицом. А когда вечером вернулся, соседки с ним не здоровались. И даже девяностолетняя баба Паша по прозвищу «Товарищеский суд», доживавшая жизнь возле окошка и бывшая в курсе всех домовых происшествий, вынесла суровый приговор, высунувшись из-за горшков с красными геранями: