Совсем недалеко от места, где стоял пан Кшиштоф, беседуя с Багратионом, вдруг, фонтаном разбросав комья земли, упало шальное ядро. Это напоминание о тысячах смертей, продолжавших тучами носиться вокруг, заставило Огинского поторопиться с решением.
– Рад служить вашему превосходительству, – немного поспешнее, чем следовало бы, произнес он. – Постараюсь сделать все, чтобы путешествие вышло… – Он замялся, потому что чуть было не сказал «приятным», но вовремя спохватился, что в том положении, в каком находился сейчас его собеседник, говорить о приятном путешествии было бы, по меньшей мере, бестактно. – Вышло как можно более коротким и безопасным, – нашелся он и снова поклонился.
Багратион кивнул – вернее, просто опустил веки и больше их не поднимал, так что было непонятно, просто ли он закрыл глаза или потерял сознание от боли и слабости.
Вскоре подали повозку, дно которой было густо застелено свежим сеном. Поверх сена положили офицерскую шинель, после чего поместили в повозку Багратиона, укрыв его еще одной шинелью. Пан Кшиштоф уселся в ногах у князя, положив на колени свою саблю и пристроив пистолет так, чтобы до него было легко дотянуться рукой.
Угрюмый ополченец в перекрещенном ремнями кафтане до колен, фуражной шапке, грубых сапогах и широких шароварах взял лошадь под уздцы и, понукая ее своим грубым голосом, повел прочь от полевого лазарета и, главное, от поля Бородинского сражения. Такое положение дел вполне устраивало пана Кшиштофа, который чувствовал, что сыт по горло ратными подвигами. Внутри у него до сих пор все дрожало от нечеловеческого напряжения, вызванного жизненной необходимостью преодолевать страх и действовать наперекор инстинкту самосохранения. Огинский даже немного гордился собой: впервые в жизни ему удалось справиться с собственной трусостью – неважно, с помощью Лакассаня или без нее. Пан Кшиштоф понимал, что выжить в этой гигантской мясорубке можно было только так, действуя вопреки инстинкту, который толкал его на безумное бегство куда глаза глядят, то есть прямиком в объятия неминуемой смерти. Впрочем, рассуждать об этом теперь не было нужды: опасность осталась позади, и расстояние между полем битвы и паном Кшиштофом неуклонно увеличивалось с каждым оборотом скрипучих тележных колес.
Неподрессоренную повозку немилосердно трясло на ухабах и рытвинах. Раненый Багратион поначалу кусал губы, сдерживая стоны, которые время от времени все-таки прорывались наружу явно против его воли. Вскоре, однако, он действительно потерял сознание, и пан Кшиштоф окончательно расслабился, привалившись спиной к дощатому борту повозки и полузакрыв глаза. Так, с полузакрытыми глазами, неловко действуя одной рукой, он набил трубочку, высек огонь и стал курить, с удовольствием вдыхая теплый ароматный дымок, запах которого казался таким мирным и уютным после смрада пороховой гари, дыма пожарищ и тяжелого металлического запаха свежей крови.
Вокруг по-прежнему грохотало и выло – собственно, уже не столько вокруг, сколько позади. Пан Кшиштоф стиснул зубами мундштук трубки, неловко изогнулся и выудил правой рукой из левого кармана массивные серебряные часы на толстой цепочке, снятые им накануне с убитого русского офицера. Со щелчком откинув крышку, он посмотрел на циферблат и удивленно покачал забинтованной головой: было четыре с минутами пополудни, а бой даже не думал утихать. Живое воображение пана Кшиштофа мигом нарисовало ему страшную картину: освещенное луной поле, заваленное огромными горами трупов, представляющими собой все, что осталось от двух истребивших друг друга до последнего человека великих армий. И в самом деле, бой бушевал с такой яростью, люди дрались с таким нечеловеческим упорством, словно и впрямь поставили перед собой задачу перебить противника до последнего писаря и кашевара, хотя бы и ценой собственной жизни. Огинский, который до сих пор был полностью уверен в неминуемой победе французской армии, даже засомневался: сражение длилось уже десять часов кряду с неослабевающей силой, а русские не только не были разбиты, но до сих пор даже не сдвинулись с занятых накануне позиций, словно каждый солдат пустил корни на том месте, где стоял.
Впрочем, подумал пан Кшиштоф, какое мне до этого дело? Лишь бы Мюрат не погиб раньше, чем заплатит деньги. Но Мюрат не погибнет. Недаром его прозвали баловнем удачи: с самого начала кампании он ухитрился не получить ни единой царапины, хотя, по слухам, всегда с отчаянной храбростью лез в самую гущу сражения. Именно такой человек и должен командовать кавалерией – лихой рубака, неуязвимый для вражеских пуль и клинков, и в то же время тонкий политик, хитрец и умница…
Да, подумал пан Кшиштоф лениво, что хитрец то хитрец, этого у него не отнимешь. И, как всякий хитрец, обожает загребать жар чужими руками. Но я больше не буду таскать для него каштаны из огня. Увольте, сир, скажу я ему, но с меня довольно. Я не отказываюсь служить вам, но мне нужен долгосрочный отпуск. Вы же видите, я ранен, выполняя ваше поручение. Я выполнил его с честью и заслужил награду, сир…
Пан Кшиштоф почувствовал, что напряжение начинает мало-помалу отпускать его. Глаза у него слипались все сильнее, трубка потухла. Он выбил ее об дощатый борт повозки, спрятал в карман и решил вздремнуть.
Разбитая дорога, по которой молчаливый ополченец вел повозку, спустилась в неглубокую, поросшую изломанными, смятыми, почти без листьев кустами. В кустах, задрав к небу окоченевшие ноги, лежала мертвая лошадь со вспоротым брюхом. В двух шагах от лошади, разбросав в стороны руки, лежал убитый кавалергард в белом мундире, выпачканном землей и кровью. Легкий ветерок шевелил его красивые русые волосы, как прошлогоднюю траву на пригорке. Пан Кшиштоф поморщился от этого зрелища: кавалергард казался ему глупцом, получившим по заслугам. В конной гвардии всегда служили отпрыски самых богатых и знатных дворянских фамилий, и пан Кшиштоф никак не мог понять, что заставляет людей, у которых и без того есть все, о чем только можно мечтать, подвергать себя лишениям и смертельному риску военной службы. Чего им, спрашивается, не хватает – чести, славы, почета? Орденов? Черт подери, как это глупо! Вот он, лежит, уткнувшись лицом в грязь, в своем щегольском мундире с золотыми аксельбантами, и что для него теперь честь, слава и почет? Кто заставил его пойти на смерть? Да в том-то и дело, что никто! Он сделал это добровольно, и еще гордился, наверное, своим дурацким поступком…
Чуть дальше на обочине дороги лежала вверх колесами разбитая прямым попаданием пушечного ядра фура – видимо, та самая, которую везла только что попавшаяся пану Кшиштофу на глаза лошадь. Придавленный бортом мертвый возница в артиллерийском мундире смотрел в небо широко открытыми остекленевшими глазами. Ополченец, который управлял повозкой Багратиона, переложил поводья из правой руки в левую и перекрестился. Пан Кшиштоф попытался вспомнить, крестился ли этот бородач при виде мертвого кавалергарда, но так и не смог. Крестился, наверное… А впрочем, кто его разберет, что у этого холопа на уме, да и кому это интересно? Возможно даже, что он принял конногвардейца за француза – вряд ли этот мужелап разбирается в мундирах…
Занятый подобными мыслями, пан Кшиштоф не сразу заметил человека, который, повелительно подняв кверху левую руку, шагнул на дорогу из-за перевернутой фуры. Его правая рука была полуопущена, и в ней поблескивал большой армейский пистолет. Первым делом пан Кшиштоф увидел этот пистолет и покрылся холодным потом. В следующее мгновение в глаза ему бросилась зеленая гусарская венгерка, густо перепачканная землей и кровью, и лишь после этого Огинский с замиранием сердца узнал Лакассаня.