– Поаккуратнее надо бы, ваше благородие, – сказал Синица. – Али вы решили к супостату по-пластунски подобраться? Так ведь далече еще, запыхаетесь по грязи-то пластовать!
– Чертова дыра, – сердито пожаловался Вацлав, повторяя слышанную минуту назад фразу. Он тряхнул правой рукой, безуспешно пытаясь сбросить облепившую рукав и, главное, пистолет илистую грязь. – Смотри-ка, порох наверняка подмок! Ну вот что теперь с ним делать – выбросить?
– А вы отдайте мне, ваше благородие, – предложил Синица. – Как выпадет минутка, я вам его вычищу, да так, что лучше нового будет!
Вацлав с благодарным кивком отдал ему пистолет, радуясь, что тусклый свет фонаря не позволяет разглядеть краску смущения, которая густо залила его лицо. Обтерев ладонь о рейтузы, он положил ее на рукоятку второго пистолета, но передумал и не стал вынимать его из-за пояса: а ну как опять упадешь?
Немного оправившись от смущения, поручик заметил, что далеко не он один с головы до ног облеплен жидкой грязью: добрая половина гусар напоминала облитые шоколадом фигурки, коими французские и немецкие кондитеры любят украшать слоеные торты с кремом. «Шоколадное воинство, – подумал Вацлав с невольной улыбкой. – Право же, подвиги выглядят красиво только на изрядном удалении, когда их совершает кто-то другой. А вблизи подвиг, увы, превращается в унылое, продолжительное и тяжкое ползанье по грязи, каковое в большинстве случаев заканчивается смертью. Ежели погиб просто так, от шальной пули, – это смерть хоть и славная, но вполне обыкновенная, а ежели от смерти твоей произошла какая-то польза для общего дела – тогда это уже подвиг. Вот в этом-то и разница, а я, глупец, долго не мог понять такой простой вещи. Если мы мост подорвем и, к примеру, все до единого при этом погибнем, про нас скажут, что мы совершили подвиг. И тогда уж, наверное, никому не будет интересно, что на сей подвиг мы явились не в виде античных полубогов, а в виде двух десятков пугал, по уши облепленных вонючим илом. Видела бы меня сейчас Мария Андреевна!»
Мимолетное воспоминание о княжне Вязмитиновой обдало душу привычным теплом. Воспоминание это было милым сердцу, но до крайности несвоевременным, и поручик, строго поджав пухлые губы, решительно зашагал вперед, с неимоверными усилиями выдирая ноги из цепких объятий ила. «Хоть бы дождь пошел, что ли, – думал он, с отвращением стирая со щеки лепешки черной грязи. – Экая, право, сволочь! Неделю лил как из ведра, когда его об этом не просили, а как возникла в нем нужда – дудки, ни капли не дождешься! Теперь уж, видно, придется в речке мыться. Но это после, а сперва – дело».
По спине пробежал нервный холодок, и Вацлав подумал, что помыться ему, возможно, уже не удастся – никогда, до самой смерти. Умирать грязным ему показалось обидно, и он мысленно одернул себя: ну, что это за новости? На протяжении минувшего года юному поручику неоднократно приходилось бывать в полушаге от смерти и при этом ни разу не удалось сохранить блестящий, «героический» вид. Помнится, после злосчастной дуэли с поручиком Синцовым он вообще очнулся в одном нижнем белье, со всех сторон окруженный трупами незнакомых ему людей.
Шедший впереди пан Шпилевский вдруг остановился. Вацлав увидел замерший кружок света от его фонаря и заторопился вперед, чтобы узнать причину задержки. По его расчетам, до конца оврага оставалось еще более версты, так в чем же загвоздка?
Шпилевский стоял, переводя дыхание, на какой-то гнилой коряге, наполовину утонувшей в грязи, но позволявшей ему уверенно держаться на ногах без опасности потерять пошитые по последней парижской моде сапоги. Сапоги эти, служившие, по всей видимости, предметом особенной гордости провинциального франта, ныне являли собою довольно грустное зрелище: под толстым слоем комковатого ила с одинаковым успехом могли скрываться какие-нибудь лыковые лапти. Окончательно потерявший вид шелковый цилиндр пана Станислава был сдвинут на затылок, открывая вспотевший лоб с прилипшими сосульками темных волос, галстук развязался, на щеке виднелась оставленная какой-то веткой царапина. Сопровождавшие перебежчика гусары мрачно переминались поодаль; один из них спиной вперед забрался в крапиву, чтобы хоть немного постоять на относительно твердой земле.
– В чем дело, пан Станислав? – по-польски обратился к земляку Огинский. – Если я не ошибаюсь, до цели нашего путешествия еще далеко. Почему вы остановились?
Глядя на него, Вацлав снова попытался припомнить, не были ли они знакомы до его поступления в армейскую службу, но так и не смог. Фамилия Шпилевский ровным счетом ничего ему не говорила, хотя он действительно вырос в этих местах и должен был знать здесь каждую собаку. Впрочем, Шпилевский наверняка был из мелкопоместных, а может быть, и из однодворцев. Такой магнат, как отец Вацлава, мог попросту не обратить на него внимания; скорее всего, старик просто запамятовал этого человека, когда заочно знакомил Вацлава с окрестной знатью.
– Не понимаю, зачем я вам нужен, – не скрывая раздражения, ответил поляк. – Я мирный человек; в конце концов, вы сами видите, что я одет не для подобных прогулок! Отсюда до реки не более полутора верст, заблудиться невозможно даже при большом желании. Так на что вам в таком случае проводник? Право же, мне кажется, что я сделал для вас много более того, что требует от меня мое положение.
В словах его был резон, но тон, которым они были произнесены, и в особенности намек на какое-то особенное положение, якобы занимаемое этим мелким выскочкой, покоробили Огинского. Впрочем, он без труда справился с возмущением: ему, отпрыску одного из самых знатных шляхетских семейств, не пристало обращать внимание на подобные мелочи.
– Право же, пан Станислав, – спокойно сказал Вацлав, – вы меня удивляете. Вас никто и не заставляет воевать. Но согласитесь, что, взявшись за дело, необходимо все-таки довести его до конца! К тому же, насколько я могу судить, вы не вполне осознаете свое положение, о коем только что упомянули. Позвольте мне внести ясность. Вам придется, пан Станислав, дойти с нами до реки, хотя бы и против вашего желания. Ежели наше путешествие завершится благополучно, услуга, оказанная вами, не будет забыта. В случае же каких-либо непредвиденных событий, наподобие засады, вам будет лучше погибнуть вместе с нами. Это единственный способ сохранить честное имя и избежать позорного клейма предателя, каковое в противном случае останется с вами на всю жизнь.
– Это звучит оскорбительно, – надменно заявил Шпилевский.
– Это звучит откровенно, – возразил Вацлав. – У меня нет намерения оскорбить вас, но, если вы чувствуете, что ваша гордость задета, я буду к вашим услугам сразу же по окончании вылазки.
– Сомневаюсь, – сказал Шпилевский и вдруг совершенно неожиданно ловким ударом ноги вышиб у Вацлава фонарь.
Фонарь отлетел в сторону, шлепнулся в грязь, два раза мигнул и погас. Пан Станислав с проворством, которого от него никто не ожидал, одним прыжком перелетел с коряги на заросший склон оврага. Стоявший там гусар попытался его схватить, но поляк с размаху ударил его по лицу своим фонарем, оттолкнул плечом и нырнул в заросли. Наступила совершенная темнота, и в этой темноте Вацлав услышал подле себя сухой щелчок взведенного курка.
– Не стрелять! – приказал он. – Французы услышат.
Закусив нижнюю губу, он слушал удаляющийся шорох и треск кустов, производимый улепетывающим со всех ног проводником. Подняв голову, Вацлав обнаружил, что может разглядеть на сером фоне неба черный узор ветвей. Близился рассвет; следовало незамедлительно решить, как быть дальше. Странный поступок проводника, который завел их в это гиблое место и был таков, заставил Вацлава задуматься: а не повернуть ли им обратно, пока не поздно? Вряд ли бегство Шпилевского было продиктовано обыкновенной трусостью: будь это так, он просто сидел бы дома, предоставив войне идти своим чередом и ни во что не вмешиваясь. К тому же, зайдя так далеко, проще было бы спокойно дойти до конца оврага, чем бежать сломя голову сквозь мокрые кусты, рискуя получить пулю в затылок. Да и последствия такого побега были легко предсказуемы: позор, арест, тюрьма, а может быть, и расстрел. Пан Станислав не мог этого не понимать и все-таки сбежал. Следовательно, был уверен, что о его поступке никто никогда не узнает…