Учился он легко, первые два года вообще никаких усилий не прикладывая, – сказывался домашний багаж. Но вот отношения с одноклассниками не складывались. Дети – жестокие создания, они, особенно в самом нежном возрасте, не терпят отклонений от среднего уровня ни в чем и мстят тем, кто как-то выделяется из их массы – безразлично, в какую сторону. Элитный характер школы несколько смягчал эту железную закономерность, «принцем» был не только Андрей, но едва ли не каждый из его одноклассников, что, конечно, в полной мере относилось и к девочкам. Сказывался и год разницы – в семилетнем возрасте это очень много! Андрею приходилось тяжело, у него не было друзей, он считался «воображалой, ябедой и задавакой», и в первые два-три года школьной жизни его частенько поколачивали. К счастью, у его родителей хватило ума не вмешиваться в мальчишеские разборки. Но маленький Алаторцев и из этой печальной для себя ситуации сделал далеко идущие выводы, навсегда определившие его отношение к жизни и людям. Да, это была логика ребенка, но это была логика! «Ведь я такой хороший, – размышлял маленький Андрей, очередной раз получив взбучку от стайки одноклассников, – почему же они делают мне плохо? Они завидуют мне, они не любят меня, значит, они – гадкие, они – плохие. Значит, и я их всех не люблю. Есть только я и они… А мама с папой? Говорят, что любят меня, но не могут или не хотят помочь… Что же получается, родители – тоже „они“? Не знаю, но мама с папой – не я, это точно».
Природа одарила Алаторцева не только острым, резким умом и прекрасной памятью, но и высокой степенью приспособляемости, тем, что на заумном языке профессионалов называется конформизмом. Андрей быстро понял, что нужно казаться таким, как все, как «они», и вскоре у него прекрасно стало это получаться. Но внутри, про себя, он ни минуты не считал, что равен глубоко презираемым «им». У Алаторцева стали появляться приятели, некоторые из которых даже считали его своим другом. Много ли надо для школьной мальчишеской дружбы? Андрей был весел и независим в суждениях, остроумен, а зачастую и язвителен, прекрасно физически развит и всегда по последней молодежной моде одет, а это так много значит в двенадцать-пятнадцать лет! Все мы в этом возрасте немного Печорины… Мать его к тому времени вернулась на работу, Алаторцев-старший получил крупную премию за участие в очередном сверхсекретном проекте на голову «благодарного человечества», и деньги, по нашим меркам очень немалые, в семье были. А значит, и у любимого сына были самый современный кассетник фирмы «Грюндиг», самые лучшие и престижные кассеты и заграничные диски, динаккордовская электрогитара, на коей он освоил бессмертный «блатной квадрат», словом, все то, что и составляет смысл жизни подростка.
К тому же была возможность смотреть самые нашумевшие премьеры в московских театрах и посещать закрытые просмотры западных лент в Доме кино. Очень сильное впечатление произвел на Андрея «Заводной апельсин» Стенли Кубрика, тем более английский он знал в совершенстве уже к четырнадцати годам и от ублюдочного дубляжа не зависел. Андрей отождествлял себя с Алексом. «Да! Только так и надо! – говорил он себе после этого фильма. – Есть я, и есть жалкие они, а больше ничего в мире нет. А финал… Ну, что финал? Надо быть умнее и осторожнее, тогда все будет по-другому. По-моему. И не надо, чтобы они догадывались, кто я на самом деле. До поры, до времени…»
Одним из самых близких приятелей Андрея Алаторцева стал Сережа Переверзев, получивший в классе кличку Верзила и очень ею гордившийся. Трудно было найти настолько разных людей, как эти двое…
Глава 3
Дверь квартиры номер 15 открылась после звонка Гурова почти сразу, как будто женщина, стоящая на пороге, давно ждала его.
– Здравствуйте, вы – Любовь Александровна? Я – полковник Гуров, из управления. Петр Николаевич звонил вам недавно. – Слова давались Льву с трудом, особенно «здравствуйте», резанувшее своей неуместностью. Необходимость встречаться с людьми, только что получившими страшный, калечащий жизнь удар, расспрашивать их по горячим следам была одной из самых тяжелых сторон оперативной работы. Гуров никогда не смог бы забыть, как лет пятнадцать назад ему пришлось расспрашивать обезумевшую от горя мать зверски изнасилованной и убитой восьмилетней девочки… Тогда они со Станиславом взяли насильника и выродок получил по заслугам, но Гуров помнил, что, идя двумя днями позже встречи с матерью погибшего ребенка на смертельный риск, на «ствол» в руках маньяка, он был куда спокойнее и увереннее, чем когда смотрел в мертвые глаза женщины…
– Здравствуйте. Проходите. – Высокая стройная женщина, одетая в строгий темно-синий костюм и белую блузку с наглухо застегнутым воротником, пропустила Гурова в просторную прихожую, захлопнула дверь и повернулась к нему лицом. – Как вас зовут?
Ей было на вид лет пятьдесят с небольшим, хотя Гуров уже узнал, что вдова и убитый ученый были ровесниками, значит, ей шестьдесят четыре года. Коротко остриженные и тщательно причесанные, чуть тронутые сединой темно-русые волосы, лицо бледное, спокойное, но какое-то застывшее. Никаких следов косметики. Серо-зеленые, большие припухшие глаза женщины смотрели на него, но, казалось, ничего не видели. «Не спала всю ночь ни минуты и много плакала, – понял Гуров, – а сейчас держится на характере и силе воли. Не соврал Петр, не будет тут истерик».
– Лев Иванович, если вам удобнее – просто Лев. Где мы можем поговорить, Любовь Александровна?
– Давайте в кабинете у Саши… – Она сглотнула мешающий ей комок в горле. – У Александра Иосифовича. Там и телефон, если вам нужно будет кому-то позвонить. А я жду звонка от детей. Павлик, наш старший, знает уже, – она опять судорожно, тяжело сглотнула, – он сказал, что сам Валюше в Сиэтл позвонит. Не снимайте ботинки, Лев, не надо.
Они прошли по короткому коридору. Перед раскрытой дверью комнаты лежала громадная черная собака. Подняв голову, она посмотрела на Гурова пристальным, тоскливым, совсем человеческим взглядом и тихо, на очень низких нотах зарычала.
– Спокойно, Черч. Это свой. – Женщина нагнулась и потрепала шею пса. – Заходите, Лев. Присаживайтесь, пожалуйста. Там, на столике, пепельница, если хотите, можете курить. – Она села в кресло у небольшого полированного журнального столика и пододвинула к себе открытую пачку сигарет. – Я закурю.
«Вот и еще один свидетель, – Гуров посмотрел на собаку. – Жаль, что говорить не умеет, хотя что бы он мне важного такого рассказал… А сигареты, идиот беспамятный, я опять купить не удосужился». Он сел в кресло напротив и быстро окинул взглядом кабинет покойного Александра Ветлугина. Несколько громадных антикварного вида книжных шкафов и навесных полок, забитых книгами. Большой, явно старинный, письменный стол и рядом стол поменьше, с телефоном, мощным компьютером и принтером. Застеленная пестрым пледом кушетка в углу. Над столом – фотография в рамке, хитро улыбающийся толстяк с острыми глазами и сигарой в углу рта.
– Уинстон Черчилль, – женщина проследила направление его взгляда. – Саша считал его самым выдающимся политиком прошлого века и вообще восхищался этим человеком. Собаку вот в его честь назвал… – Она горько усмехнулась. – А на лежанке этой любил отдыхать во время работы, он очень много работал дома. – Достав сигарету, женщина щелкнула зажигалкой и глубоко затянулась. – Вы, вот что, Лев… Иванович. Спрашивайте обо всем, что вас интересует, а то у меня мысли сейчас вразброд. Я крепкая, выдержу.
– Любовь Александровна, прежде всего – что точно он успел вам сказать? Как вообще это было, как вы оказались там?