Пойте им тихо (сборник) - Маканин Владимир Семенович страница 6.

Шрифт
Фон

Конечно, чтобы жить в этом образе, нужно остервенело и с молодой злостью работать – Колышев понимал это, так он и работал. Он жил как в опьянении. Ночью бросал свое намотавшееся тело на раскладушку и думал: «Господи. Вот так бы только и жить!» – и в то же время он уже начинал понемногу чувствовать, что неожиданный всплеск этот кончается, сходит на нет. Роль – это роль, не больше. Как из надувного шарика, из Колышева постепенно вытекало и уходило что-то…

И вот была ночь. Колышев лежал на раскладушке – тишина в коридоре, а вдали окно серебрилось от высокой луны. На минуту в угловом номере зашумела веселящаяся компания, опять тихо.

Колышев лежал и уже думал о том, что Шкапова-то и пожалеть, пожалуй, можно. Трудно ему – через два дня уезжать, отчет предстоит, а тут еще прибор акустический весь поржавел, много тысяч стоит. И, ясное дело, все винят Шкапова, дергают, нервируют, клюют, а ведь семья у человека, и дети, и плешь на башке…

Колышев услышал шаги – подошла женщина. Приостановилась. Она была из того углового номера, где гуляли.

– А чего вы тут?.. Мест нету, да? – Она видела, что он ворочается, не спит. – Не нашлось места? – она посмеивалась с пьяненьким предрасположением к болтовне.

– Ничего, – сказал Колышев, – и здесь спать можно.

– А не мешают?

– Привык.

– А я здесь раньше полотером работала. Знаете, с этой штукой: ж-ж-ж… – И она рассмеялась.

Колышев подпер голову рукой, и некоторое время они поболтали ни о чем.

* * *

Утром следующего дня он явился к Шкапову в номер и сказал:

– Вы, ради бога, простите меня.

– За что? – спросил начальник, то есть тот же самый Шкапов его спросил, и интонация та же, да только Колышев был уже не тот. Выдохся.

– Я ведь по-хамски вел себя все время. Я ведь не такой. Не хам. И я понимаю, что такое человек… – Эти слова были еще туда-сюда, в них что-то было, какая-то кость и крепость, а вот дальше совсем уж пошел лепет, дыхание сбилось, и Колышев только мямлил и мямлил.

Шкапов не ожидал; пожалуй, даже слегка смутился. Но затем подтянул и подровнял свой сочный голос:

– Что ж. Я рад, когда кончается миром.

– Вы не подумайте, – продолжал Колышев. – Я… я вот думал о вас. Как о человеке… Я… я ведь ночью лежал и думал…

Это был лепет и даже хуже, чем лепет, тут было такое незащищенное и откровенное, что Колышев не мог бы и себе самому объяснить ту униженность. Он стоял и что-то бормотал, колени дрожали, и лоб был взмокший.

Через неделю Колышев уволился и перешел на новое место. Но место было новое, а трепет и дрожь были старые, – правда, теперь это было запрятано в Колышеве поглубже.

* * *

С женщинами Колышев тоже был робок. Но все же влюбился и даже собирался жениться – кратенькая пора, когда новый начальник, и бас его, и шаг его, и кабинет вроде как перестали существовать и совершенно не волновали Колышева.

Колышев этой своей освобожденностью был так поражен, что тут же выложил все своей любимой, звали ее Зиной, шел первый час ночи – они как раз лежали в постели, а сна не было.

– Такая вот штука, Зина, – объяснял Колышев, – я с тобой встречаюсь, и на моего шефа мне почти наплевать!

Он улыбался в темноте:

– Странно-то как… Смешно, а?

И опять улыбался:

– Я даже забываю с ним поздороваться. Не замечаю его. С тех пор как с тобой…

– Ты его боишься – начальника?

– Боялся.

– А я свою хозяйку боюсь, – засмеялась Зина.

– Подожди. Дай мне сказать. Слушай, – Колышев взволновался, – я никогда не рассказывал об этом. Никогда и никому. Во мне есть странная робость…

Зина покачала головой:

– В другой раз расскажешь – ладно? Иди домой.

– Подожди.

– Поздно, Толик… Хозяйка в эти ночи чутко спит.

Зина училась в медтехникуме, она и ее подружка снимали комнату – подружка на неделю уехала погостить, но хозяйка была тут как тут, за стенкой.

Колышев оделся и вылез через окно. Как обычно. Он стоял у окна и не уходил – квартира была на первом этаже.

– Кто знает, – продолжал он рассказывать Зине, – может быть, на меня в детстве кто-то громко крикнул. Или испугал кто-то. А теперь я потихоньку избавляюсь от этого – верно?

Зина не поняла. Но на всякий случай сказала:

– Я тоже в детстве тонула.

Зина была в светлом халатике и вырисовывалась на темном квадрате окна – она облокачивалась на подоконник. А Колышев стоял у самого окна и смотрел на нее снизу вверх.

– Зина… Зина… – Он почувствовал, что задыхается. – Люблю тебя – слышишь?

Она улыбнулась:

– Иди спи. Поздно уже.

Луны не было. Но были звезды – и было тихо, тепло, август.

* * *

Кое-что Зина поняла, не столько поняла, сколько почувствовала, – теперь она сама расспрашивала Колышева о его робости, о трепете, о боязни окрика, и женское чутье нашептывало ей, что чем больше он выговорится и выложится, тем ему легче. И Колышев выговаривался, веселел, захлебывался от слов, это как у солдат, которые перед боем с удовольствием рассказывают о своем страхе.

Прошло полгода, Колышев бегал на лыжах, Зина писала письмо своей двоюродной сестренке: «…парень у меня есть, но малость чудной. Начальник у него, видно, злющий, потому что мой Толик до смерти его боится. Каждый день провожаю его на работу, как в бой, – с уговорами. А вообще парень он симпатичный, фото его я тебе обязательно к майским праздникам вышлю».

Зина была маленького росточка, простенькая и добрая, любила поваляться в воскресенье в постели. Если совсем уж размечтаешься и разнежишься, видится бог знает что – ей, к примеру, виделось, что ее Толик вконец поссорился со своим грозным начальником и чуть ли не подрался – его взяли в милицию, – и вот, весь почему-то избитый, в синяках и кровоподтеках, он приходит, и Зина за ним ухаживает. Она первым делом его перебинтовывает. Укладывает в постель. Поит чаем. А потом садится рядышком, и они говорят о том и о сем…

Они разошлись – и каждый жил своей жизнью. Опять был август, тепло и тихо, звездопад, ровно год они были вместе.

* * *

Колышев сблизился на некоторое время с одной журналисткой – на ней он тоже собирался жениться, и тоже как-то не вышло. Журналистка была умна, знала массу новостей, плела разговор как хотела, искусница, но общаться от этого с ней было не легче, а труднее – холодновато было, жестко, лишний часок не подремлешь.

– Со мной бывали странные штуки, – начал Колышев однажды, осторожно и издалека, – робел я перед начальником. Боялся.

– Ты? боялся?.. Шутишь?

– Почему ты смеешься?

– Такие, как ты, не боятся начальников.

– Это почему же? – Колышев рассмеялся.

Журналистка только пожала плечами – она считала, что слишком хорошо знает людей, ее не проведешь. Тем паче мужчин. Насквозь их видит. Она сочла, что Колышев попросту рисуется. Мужик сильный, здоровый. Вот ему и хочется иметь внутри некое мягкое местечко.

Колышев слегка обиделся. Во всяком случае, надулся.

– Ну ладно, ладно, – сказала журналистка, снисходя, – ты у меня сла-а-бенький, ты у меня ма-а-ленький. Ты у меня до боли ранимый. (Это ж модно! – и почему человеку не сказать приятное?)

И при этом она гладила его по голове. По плечам. По шее. Пока он не сообразил, что с ним играют.

– Перестань, – сказал он. И больше уже никогда и ни с кем этого разговора не заводил.

* * *

В его пугливость никто не верил, это характерно. Колышев, в силу привычки приглядываться к начальнику, первым заметил появившуюся у шефа слабинку – другие и знать не знали. Слабинка была обычная, ходовая, состояла в том, что начальник с возрастом стал человеком с ленцой. Со склонностью уехать на рыбалку. Или закатить к знакомым и там покейфовать за винцом и приятным разговором.

И однажды к Колышеву подошел знакомый инженер – стал жаловаться, что лишили премии. Их всех лишили, потому что отдел затянул сроки работы.

– А ведь как кстати были бы сейчас деньжата! – сокрушался инженер.

Колышев прятать свою мысль не стал. Сказал что думал:

– В начальнике дело.

– В начальнике? – переспросил инженер.

– Наш Петр Евстигнеевич с ленцой. Раскачивается долго… Отдел мог бы работать куда интереснее.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке