В это время на лестнице послышались шаги и звякнул ключ, которым пытались найти замочную скважину – лестница не была освещена.
– Лупатый, падло, проворонил! – зашипел страшным голосом главарь. – Я его в душу… печенку… селезенку… – отвел он злобу в трехэтажном мате.
– Что делать будем? – шепотом спросил бас.
– Что, что! Сам знаешь… Да не трясись, как шелудивый пес, не впервой! К двери, быстрее!
Заскрипели петли входной двери, щелкнул выключатель… Костя попытался крикнуть, но язык стал непослушным, и вместо слов он выдавил слабый писк.
И в это время раздался испуганный возглас мамы, затем послышался шум борьбы, что-то упало… и гулко, страшно громыхнули два выстрела подряд.
– Папа! Папочка-а! – наконец прорвало Костю; он с недетской силой рванул тяжелый засов, выскочил из кладовой и бросился в прихожую. – Ма-а-а!..
– Пацаны! Быстрее! – заорал кто-то из воров.
Третьего выстрела Костя уже не слышал – нестерпимая боль расколола его сознание, и он погрузился в звенящую пустоту…
– Мне это надоело! Слышись – надоело! Я его видеть не желаю!
– Вирочка, милая, как ты можешь так говорить? Как тебе не стыдно?!
– Не стыдно! Он чужой нам, чужой! Ты понимаешь это, олух царя небесного?
– Эльвира! Перестань! Он мой родной племянник, и я не допущу…
– Вот и катись ты… со своим племянником куда подальше! Он дефективный какой-то, я его даже боюсь. Все время молчит, волком смотрит, того и гляди ножом пырнет.
– Он сирота, Эльвира… Он столько пережил, столько страдал.
– Ах, сирота, ах, страдалец! Отдай тогда его в детдом, ему там самое место. Забьется, паразит, в угол и сидит сиднем, не улыбнется никогда, не поможет. А жрет в три горла…
– Эльвира, ты к нему несправедлива. Он очень способный, умный мальчик. И к тебе он хорошо относится. К тому же эта квартира… м-да… ну ты сама знаешь…
– Квартира?! А вот фигу не угодно ли тебе, охломон! Ишь как запел, сродственничек. А мне плевать, слышишь, плевать! Да если я захочу…
Костя не выдержал, отвернулся к стене и накрыл голову подушкой. Голоса в соседней комнате приутихли и стали напоминать ворчание вечно ржавой воды в унитазе…
С той поры, как Костя очнулся на больничной койке, он будто закаменел. Ему повезло – пуля лишь скользнула по голове, выдрав клок волос вместе с кожей. На похоронах отца и матери он не проронил ни слезинки – стоял молча, с потухшим взглядом и прямой спиной. После поминок куда-то исчез и вернулся домой только через три дня. На расспросы, где он был, не мог ответить ничего вразумительного. Похоже, что он и сам не помнил. Со дня похорон в его курчавых волосах появились седые волоски, а виски и вовсе побелели.
На школьных переменах Костя уходил подальше от шумных сверстников и, спрятавшись среди развалин, которых еще немало осталось от военного времени, о чем-то мучительно думал, а иногда вспоминал. В такие минуты его лицо с резко очерченными скулами кривилось в гримасе, отдаленно напоминающей плач, но черные как ночь глаза оставались сухими, неподвижными, и лишь холодный беспощадный огонь бушевал неслышно в глубине зрачков да ногти впивались в ладонь до крови. И никто и никогда не видал на его лице даже подобия улыбки.
После смерти родителей его забрал к себе дядя, Олег Сергеевич, родной брат матери. Эльвира, жена Олега Сергеевича, существо злобное и недалекое, невзлюбила Костю с первого дня их знакомства. Правда, до поры до времени, пока они не обменяли свою коммуналку и квартиру Костиных родителей на просторную трехкомнатную квартиру в центре города, Эльвира помалкивала, даже пыталась быть доброй и приветливой. Но потом ее отношение к Косте резко изменилось. По любому поводу, а чаще просто так, из-за своего дурного характера, она начала на него покрикивать, однажды даже хотела ударить. Но, встретив во взгляде рано повзрослевшего подростка холодную ярость, стушевалась и свою злобу стала вымещать на муже.
Костя часто слышал их перепалки на кухне, когда Кобра (так про себя он прозвал Эльвиру), швыряя на пол жестяные миски, шипела: "Не-на-ви-жу. Почему я должна на него работать? Паразит…" В такие моменты она и впрямь смахивала на змею: неподвижные коричневые глаза под низким скошенным назад лбом излучали жестокость, необъятный бюст и жирные складки туловища колыхались под замусоленным халатом, как плохо застывший студень, длинные тощие ноги, которые она тщательно брила едва не каждый день, казались раздвоенным хвостом неведомой науке огромной змееподобной рептилии.
Однажды Костя не выдержал и сбежал к бабушке Лукерье. Горе совсем согнуло ее, но она не роптала на свою судьбу, лишь подолгу молилась перед иконами в красном углу избы да все сокрушалась: вот, в церковь бы сходить, да уж больно далеко, в райцентре, туда, поди, верст двадцать будет, не меньше, а силенок маловато, ноги не носят; была в деревне церквушка, да вот беда-то какая, сломали ее в двадцатые годы коммунары, прости их, неразумных, Господь…
Косте бабушка обрадовалась несказанно. Угощала его ватрушками, парным молоком (соседи приносили), а по вечерам подолгу сидела у изголовья Костиной постели, гладила сухонькой морщинистой рукой его кудри и рассказывала, рассказывала… О чем? О многом, что она видела-перевидела на своем веку, но Костя мало вникал в смысл ее речей, которые сплетались для него в кружевное узорочье добрых, ласковых сновидений.
Недолгим было Костино счастье – вскоре приехали Олег Сергеевич с Эльвирой и увезли его в город. Бабушка Лукерья стояла у ворот, прижав кулачки к груди, и беззвучно плакала. Такой она и осталась в его памяти. Месяц спустя ее не стало. Костю на похороны не пустили.