Четвертая сторона двора была прежде пустой, но с нынешней весны ее перегородили бетонным забором, за которым развернули кипучую деятельность. Вначале шокированные жильцы и так затюканных пятиэтажек решили, что это еще одна «высотка», и тогда уж «солнца нам вовсе не видать», в связи с чем стали писать коллективные письма-протесты и собираться по выходным на несанкционированные митинги посреди двора. Потом им, наконец, объяснили, что не жилой дом тут будет, а, напротив, крытый рынок. Власти, несомненно, хотели успокоить жильцов, но, как это водится, раззадорили их еще сильнее. После такого успокоения у обитателей не только пятиэтажек, но и «высотки» волосы стали дыбом на загривках. Ведь рынок – это беспрерывный шум-гам, это снующие туда-сюда «Зилки», подвозящие всякие товары и густо воняющие бензином, это толпы «чурок», слетавшихся в такие места, как мухи на… сами знаете на что. Это непрерывный «распивон на троих» во дворе, куда будет страшно выпустить детей, не говоря уж о том, чтобы гулять там по вечерам с собаками. И прочее, и прочее, и прочее.
Разъяренные жильцы совсем уж было собрались «идти демонстрацией протеста» до центральной площади города, где стоял, во всю ширь площади, горком партии в совокупности с исполкомом, и высказать властям в глаза, что они думают о них самих и их «заботе о городе», а также писать коллективное письмо в Москву. Собирались, как у нас водится, долго и обстоятельно, но… не успели. Потому что во дворе завелось привидение и стало как-то не до этого.
Готовясь к операции, старший лейтенант Волков тщательно проштудировал все относящиеся к делу материалы, поэтому знал о «призраке» не меньше самих очевидцев. Все началось две недели назад. Во дворе, не в самой середке, а ближе к пятиэтажкам, был за низкой, по колено, железной оградкой разбит крошечный скверик с десятком низкорослых яблонь-«дичек» и акации, и примыкающая к нему детская площадка с неизменной кучей песка под грибком-«мухомором», игрушечного домика, «катущкой» и качелями. И вот каждый вечер, ровно в семь, на границе скверика и деткой площадки стало появляться туманное марево. Чуток поколебавшись даже при полном отсутствии ветра, оно начинало вращаться, сворачивалось то ли штопором, то ли миниатюрным смерчиком – чуть выше ближайших «дичек» – и крутилось со скоростью старомодной пластинки, посверкивая разноцветными бликами и еле слышно потрескивая. Смерчик при этом был бледным, полупрозрачным и плохо заметным при достаточно еще ярком свете. Повертевшись так ровно полчаса, смерчик исчезал так же бесшумно, как и появлялся. Все это было бы безобидным и даже забавным, если бы всех, находившихся при этом во дворе больше тридцати секунд не охватывал дикий, неуправляемый, ничем не санкционированный страх. Даже не страх, а тот первобытный Ужас, от которого бешено колотится сердце, замирает дыхание и чернеет в глазах.
С таким Ужасом совладать не смог никто из обитателей всех трех домов, включая детей и собак. А ведь это был дворовый «час пик», когда детишки вовсю носились на площадке, когда выводили на прогулку домашних псин всех пород. А в скверике, за грубо сколоченным, плохо оструганным столом, потемневшим от времени, как и в старину, «забивали козла» пенсионеры, потягивая пивко вперемешку с водочкой. То есть двор был востребован именно в это время суток, и терять его люди никак не хотели.
Стали звонить в милицию, жаловаться. На четвертые сутки начальнику отделения надоело выслушивать от дежурных о постоянных звонках, и он послал участкового Серегина. В смысле, не далеко-далеко, а разобраться, что там за бодяга, принять меры, выявить виновных, словом, хватать и тягать.
Младший лейтенант Серегин, первогодок, только начавший топтать землю, не мог по этой причине возбухнуть и отказаться, прикрываясь тем, что это не его участок. Участок был Хлопырева, но тот, не желторотый юнец, а давно уже половозрелый «мусор» со всеми вытекающими, неделю назад «ушел в штопор», и вернуть его оттуда досрочно не было никакой возможности. У Серегина зашевелились нехорошие предчувствия по поводу этого дела, но он молодцевато козырнуть «Есть!», и пошел выполнять приказ начальства.
Вечером того же дня он при полной форме вошел в указанный двор, расстегнув на всякий случай кобуру. Наверное, он был единственным милиционером в городе, носившим табельный «макаров» в кобуре на поясе, как и написано в Уставе, где его никто никогда не носит. Пистолет носят в самых разнообразных местах – в боковом кармане пиджака, сзади за брючным ремнем, словом, где угодно, только не в кобуре. И в этом наверняка есть свой глубинный смысл, недоступный зеленым новичкам.
В общем, Серегин вошел во двор без двух минут семь, в надвинутой на глаза фуражке и держа руку на поясе. В глаза сразу бросилось непонятное безлюдие. Был «час пик» всех дворов в городе. Малышня резвилась и орала на детских площадках – самые младшие под неусыпным надзором бабушек и мам. Собаки выводили своих хозяев на вечернюю прогулку. Мужики лежали под «Москвичами» и разнообразными «числами» от единицы до семерки или просто курили кучками и трепались о бабах. В общем, жизнь во дворах кипела и била ключом во все стороны. Во всем городе, но только не здесь. Здешний двор встретил Серегина зловещей тишиной и настороженным ожиданием. Озираясь, нервно вздыхая и огибая лужи, Серегин успел пройти большую часть двора и почти дошел до детской площадки, когда началось. Никогда и никому Серегин даже не намекнул о том, что испытал и пережил в те страшные минуты, когда на границе детской площадки и скверика возник и закружился прозрачный, безобидный такой смерчик, разбрасывая бледные, медленно гаснувшие искры. Но в окна всех трех домов наблюдали, как милиционер с перекошенным лицом тщетно рвет из кобуры каким-то образом застрявший там пистолет, а потом галопом, потеряв по дороге фуражку, несется со двора через арку на улицу. Власть, потерпевшая фиаско, всегда представляет собой жалкое зрелище.
В отделение в кабинете, который он делил с еще тремя участковыми, Серегин долго отдышивался и отпивался теплой водой из-под крана, а потом сходу написал «Справку по делу», назвав в ней то, что происходило во дворе, «природным явлением мелкого масштаба», «угрожающим не жизни, но чести и достоинству граждан, а также их детей и собак», в следствие чего рекомендовал передать дело в Академию Наук. И опять-таки ни слова не написал о том, что конкретно произошло с ним в том дворе, когда появился смерчик.
На следующий день начальник отделения долго пыхтел, кряхтел и хмурился над этой «Справкой», потом махнул рукой и убрал ее в стол.
Еще четыре дня прошло без происшествий, не считая продолжающихся от терроризируемых «природным явлением» жильцов звонков с жалобами и угрозами. А на пятый в том проклятом дворе исчез человек.
«Высотка» считалась элитным домом, где все квартиры были трех и даже четырех комнатные. Селиться в таких домах должны были только ответственные партийные и номенклатурные работники. И непонятно, каким образом затесался в ряды ее жильцов Василий Григорьевич Свинарев, бывший не секретарем обкома или зав. отделом культуры горисполкома, а простым советским пенсионером. Впрочем, может, он был не совсем «простым», а каким-нибудь там стахановцем и прочим передовиком славных прежних времен. История об этом умалчивает. В трезвом виде Василий Григорьевич был вполне интеллигентен и безобиден, но когда входил в запой, из него так и перла дикая энергия, побуждающая «разоблачать и наказывать». «Разоблачал» Василий Григорьевич всех, начиная с правительства и кончая соседями по дому. Делал это громогласно, с «высокой трибуны», которой ему служил собственный балкон, как на грех расположенный аккурат над единственным подъездом «высотки» на третьем этаже. И все бы еще ничего, но после «разоблачений» Василий Григорьевич приступал к наказаниям, и делал это весьма оригинальным способом, а именно, пытался опрыскать из природного шланга, без которого не появляется на свет ни один мужчина, всех входящих и выходящих из дома виновных. А поскольку, виновными в его глазах были все, то доставалось тоже всем, кто не спрятался. Прямо хоть с зонтиком ходи. Уж и увещевали Василия Григорьевича, и стыдили, и сажали на «пятнашку». Один грузин, сильно пострадавший от «наказания», даже порывался его побить, но постеснялся ввиду преклонного возраста «этой твари, понимаэшь?» И все без толку. Потому что пьяный Василий Григорьевич не слушал никого и не замолкал, без устали «разоблачая», а трезвый не помнил в упор, что было, и только виновато улыбался и тихонечко извинялся.