– Ах вот оно что…
– В том и дело! И рука сия преспокойно гуляет себе по очереди. Может милостыню попросить, а может и в карман заглянуть. Вот и все!
– Дайте мне вашу руку, – говорю я вдруг и сам забираю ее ручку в перчатке.
– Отчего? – смотрит она исподлобья.
Я отвожу рукав плаща и припадаю губами к детскому запястью, к тоненьким венам, к дурманящей теплоте и нежности. Не противясь, она глядит молча.
– Я без ума от вас, – шепчу я в эти вены. – Я от вас без ума… без ума… без ума…
Ее сказочное эльфийское запястье не шире двух моих пальцев. Я целую его, припадаю, как вампир. Вторая детская ручка дотягивается до моей головы.
– Вы решительно рано поседели, – произносит она тихо. – В сорок семь лет и уже почти седой? На войне?
Нет, я не был на войне. Я обнимаю ее, поднимаю к своим губам. Вдруг она проворно, словно ящерка, выскальзывает из объятий, бежит по переулку. Я пускаюсь вслед за ней. Она сворачивает за угол. Отстаю. Бегает она превосходно.
– Куда же вы? – Я тоже сворачиваю за угол.
Ее черный плащик с серой шапкой мелькает впереди. Она бежит по Старой Басманной к серой громадине кольцевой стены, отделяющей Москву, где проживаю я, от Замоскворечья, где живет она. Подбегает, встает к стене спиной, разводит руки.
Спешу к моему проворному эльфу.
Ее фигурка столь мала на фоне двенадцатиметровой стены, нависшей серой, мутной волной. Мне становится страшно: вдруг это бетонное цунами накроет мою радость? И мне никогда не придется держать ее в своих объятьях?
Срываюсь, подбегаю.
Она стоит, закрыв глаза, прижав разведенные руки к стене.
– Люблю стоять здесь, – произносит она, не открывая глаз. – И слушать, как за стеною Москва гудит.
Поднимаю ее как пушинку, шепчу в большое детское ухо:
– Смилуйтесь надо мной, мой ангел.
– И чего же вы хотите? – Ее руки обвивают мою шею.
– Чтобы вы стали моей.
– Содержанкой?
Чувствую, как смешок торкается в ее животике.
– Возлюбленной.
– Вы желаете тайного свидания?
– Да.
– В нумерах?
– Да.
– Сколько это будет стоить?
– Десять рублей.
– Большие деньги, – рассудительно, но с какой-то недетской грустью произносит она в мою щеку. – А можно мне… на землю?
Я опускаю ее. Она поправляет свой беретик. Ее лицо сейчас как раз возле моего солнечного сплетения, где происходят спорадические атомные взрывы желания.
– Пойдем? – Она берет меня за руку, словно я ее однокашница.
Мы идем вдоль стены, распихивая ногами мусор. Она раскачивает мою руку. В Замоскоречье по-прежнему грязно и неприбрано. Но мне нет дела до мусора, до Замоскворечья, до Москвы, до Америки, до китайцев на Марсе. Я любуюсь сосредоточенным личиком моей вожделенной. Она думает и решает.
– Знаете что, – медленно произносит она и останавливается. – Я согласна.
Я сгребаю ее в охапку, начинаю целовать теплое бледное личико.
– Подождите, ну… – упирается она мне в грудь. – Я смогу токмо на следующей неделе.
– Бессердечная! – опускаюсь я перед ней на колено. – Я не доживу до следующей недели! Умоляю – завтра, в “Славянском базаре”, в любое время.
– Хуманиора, – вздыхает она. – К послезавтраму надобно написать и сдать. Иначе – сделают мне плохо. С первой четверти я в черном списке. Надобно исправляться.
– Я умоляю вас, умоляю! – целую я ее старенькие перчатки.
– Поверьте, я бы плюнула на хуманиору, но мамаша так страдает, когда меня наказывают. Она зело сердобольна. А кроме мамаши у меня никого нет. Папаша на войне остался. И братец старший. Чертова хуманиора…
– Когда же я смогу насладиться вами? – сжимаю я ее ручки.
Серо-зеленые глаза задумчиво косятся на стену.
– Пожалуй… в субботу.
– В пятницу, ангел мой, в пятницу!
– Нет, в субботу, – серьезно ставит она точку.
Внутренне она гораздо старше своих детских лет. Раннее взросление у этих детей войны. Отец ее погиб под Пермью. В этом возрасте мы были другими…
– Хорошо, в субботу. В шесть вас устроит?
– Угу… – гукает она совсем по-мальчишьи.
– Там превосходный ресторан, у них фантастические десерты, лимонады, торты, невозможные шоколадные башни…
– Я люблю писташковое мороженое, какао со сливками и белый шоколад. – Она поправляет мое выбившееся кашне. – Встаньте, тут грязно, а вы в хорошем.
Приподнимаясь с колена, вдруг замечаю возле себя в мусоре пустой, почерневший теллуровый гвоздь. Поднимаю, показываю ей:
– Хорошо живут у вас в Замоскворечье!
– Ух ты! – восклицает она, забирает у меня гвоздь и вертит перед глазами.
Я держу ее за плечи.
– Стало быть, в субботу в шесть?
– В шесть, – повторяет она, разглядывая гвоздь. – Да… везет же кому-то. Вырасту – пробирую непременно.
– Зачем вам теллур?
– Хочу с папашей и с братцем встретиться.
Другая бы ответила, что хочет встретиться с прекрасным принцем. Вот что война делает с детьми…
Мимо проезжают три грузовика с подмосквичами в желтых робах. В последнем грузовике что-то распевают.
Со вздохом зависти она швыряет гвоздь в стену, вздыхает, трогает мою пуговицу:
– Пойду я.
– Я провожу вас.
– Нет-нет, – решительно останавливает она. – Сама. Прощайте уже!
Она взмахивает ручкой, поворачивается и убегает. Провожаю ее взглядом голодного льва. Лань моя убегает. И каждый промельк ее коленок и полусапожек, каждое покачивание плаща, каждое вздрагивание серого берета приближает миг, когда в полумраке нумера я, насосавшись до головокружения ее телесных леденцов, плавно усажу этого замоскворецкого эльфа на вертикаль моей страсти и стану баюкать-покачивать на волнах нежного забвения, заставляя школьные губы повторять волшебное слово “хуманиора”.
V
– Рихард, готовность 7! – Голос Замиры поет в правом ухе у Рихарда.
Двигаясь в оглушительной карнавальной толпе, он слышит в правом ухе пиканье цифр, каждая из которых вспыхивает красным у него в правом глазу, и начинает репортаж:
– Итак, дорогие телезрители, с вами Рихард Шольц, РВТВ[4], мы снова в Кельне, где продолжается долгожданный кельнский карнавал. Три года мы все ждали этого Розового Понедельника, чтобы выйти на улицы родного города. Три года кельнцы не могли этого себе позволить по злобной воле оккупантов, считавших наш карнавал “дыханием шайтана”. И вот сейчас, когда мы победили, у некоторых членов нашего молодого правительства уже появился опасный синдром – короткая память. Они не хотят вспоминать, отмахиваются, говорят, что хватит ворошить прошлое, надо жить настоящим и двигаться в будущее, подобно этой радостной карнавальной толпе. Но это опасная тенденция, и надо повторять это до тех пор, пока синдром “короткой памяти” не покинет министерские и парламентские головы. Карнавал – это прекрасно! Но я хочу напомнить вам именно сейчас, именно в этот радостный день, напомню, чтобы вы и ваши дети никогда не забыли, как три года назад девятнадцать транспортных “геркулесов”, вылетевших из Бухары, в тихое майское утро, на рассвете, высадили в пригороде Кельна Леверкюзене десантную дивизию “Талибан”. И начались три года мрачной талибской оккупации Северного Рейна – Вестфалии. Началась другая жизнь. Талибы хорошо подготовились к захвату власти, они провели масштабную подпольную работу, используя радикально настроенных исламистов из местного населения, а потом…
– Рихард, короче! – поет в ухе голос Замиры.
– А что было потом – все мы помним: казни, пытки, телесные наказания, запрет алкоголя, кино, театра, унижение женщин, депрессия, гнетущая атмосфера, инфляция, коллапс, война. Давайте же сделаем так, чтобы в нашем молодом государстве, в Рейнско-Вестфальской республике, это бы никогда не повторилось, чтобы ваххабитско-талибанский молот больше никогда не навис над Рейном, чтобы мы и наши дети жили в свободном государстве, с оптимизмом глядя в будущее, но вспомним, вспомним слова поэта, написанные о войне…
В его правом глазу возникают на выбор четыре цитаты из Целана, Брехта, Хайма и Грюнбайна.
– “Черное млеко рассвета пьем мы вечером, ночью и в полдень”. Три года наш народ пил это черное молоко оккупации, многие вестфальцы вырыли себе те самые “могилы в небе, где тесно не будет лежать”, так поклонимся же этим могилам, этим героям Сопротивления, чтобы без страха и упрека двигаться вперед, к лучшему будущему…