Лавка отца занимала первый этаж дома, вдоль всего фасада. Напротив расположились со своими лавочками мелкие коммерсанты, чьи дети заполоняли улицу: затейливо причесанная торговка фруктами, эльзасский сапожник Льебенгю, столяр Фрешинье, виноторговец Мишо и мясник Бадье, позже, уже в наши дни ставший миллионером. Чуть подальше находилась фабрика засахаренных каштанов и компотов, которая благоухала на всю округу и доставляла мне несказанное наслаждение. Мне говорили, что первыми словами, какие я произнес, были «крон пупаци». Как утверждают знающие люди, этим я давал понять, что мне нужны карандаш и бумага. Таким образом, призвание художника проявилось у меня раньше, чем призвание кутюрье. Однако мои первые произведения не сохранились: по-видимому, забота и внимание окружающих затрагивали лишь меня самого.
Жизнь моя проходила в квартире матери, занимавшей второй этаж, и в лавке отца, куда мне временами разрешали спускаться. В доме у меня были друзья – кошка, собака и один старый приказчик, Эдмон, который мастерил мне нехитрые игрушки. Из четырех деревянных планок он мог сделать и тележку, и бильярдный стол; а еще он потакал моим хулиганским наклонностям, обучая обстреливать булавками служащих магазина «Лувр», миролюбивых прохожих, несших за плечами необременительный груз – связку воздушных шариков: я целился именно в шарики, они не выдерживали такой канонады и сразу же лопались.
Мать часто брала меня с собой, отправляясь за покупками.
Я очень любил ходить с ней по магазинам – мне нравился там запах пыли и духов, а еще больше нравилось бывать с ней в гостях, где я притворялся, будто занят игрой, а на самом деле упоенно вслушивался в дамские разговоры с обычными для них банальностями.
Поль с мамой, 1870-е годы
Меня всегда очень хорошо одевали; помню черный бархатный костюмчик, я им очень гордился; колечко, золотой ободок, в который были вделаны цветочки из бирюзинок. Однажды мы с мамой направлялись в «Базар дель Отель де Биль»[4], и, проходя мимо террасы кафе, я положил колечко на один из столиков. Час спустя мы возвращались домой той же дорогой, я страшно удивился, не найдя колечка на том месте, куда я его положил. Когда мама узнала причину моего огорчения, то пожурила за наивность и сказала, что надо всегда остерегаться воров… Уже тогда я отличался доверчивостью, которая вредила мне в течение всей жизни.
Я не верил, что на свете бывают воры, и осознал это только сейчас. Помнится, я не отличался хорошим аппетитом, и, чтобы заставить меня съесть несколько кусочков мяса, требовались долгие, бесконечные уговоры. Отец обещал подарить мне куклу Полишинеля[5], если я съем бифштекс. А мне до этого приглянулся один ярко раскрашенный Полишинель в витрине магазина «Детский рай», находившегося поблизости от нашего дома, и, едва успев проглотить последний кусочек бифштекса, я бросился за игрушкой и торжественно унес ее к себе.
Отец, 1870-е годы
Отец был добрым человеком, хотя с виду казался сухим и нелюбезным, а мать – очаровательная женщина, полная кротости и нежности, и по воспитанию и образованию она была гораздо выше людей ее круга. Я был свидетелем, как росло благосостояние моих родителей, как они радовались, покупая новую обстановку и украшая свое жилище. Все вещи, впоследствии составившее наше имущество, приобретались на выставках 1878, 1889 и 1900 годов.
Не всегда покупки бывали такими уж изящными, но в них чувствовалось стремление к совершенствованию, постепенному развитию чувства прекрасного. Культуру нельзя нажить за один день.
Короткая история из жизни лучше, чем длинное предисловие, покажет, к какому слою общества я принадлежал. У моей бабушки с отцовской стороны было девятнадцать братьев и сестер, и все дожили до почтенного возраста. Мы часто собирались по праздничным дням у самых состоятельных из родичей; большинство из них были мелкими буржуа и жили в районе Исси-ле-Мулино[6].
Однажды – мне тогда было семь лет, но я помню все так ясно, словно это было вчера, – мне сказали, что моя тетя, мадам Поль, умирает и надо повидаться с ней в последний раз.
Меня привезли в дом дяди Поля, который сказал мне:
«Кисанька заболела, так что не шуми тут», – и провел в спальню жены. Она лежала на такой высокой кровати, что я не сразу ее увидел и разглядел только красную перину, кружевное одеяльце на ноги, вывязанное крючком, и торчащий из груды подушек длинный, острый, очень бледный нос. Меня подхватили под мышками и подняли, чтобы я мог дотянуться до тети и поцеловать ее. Она сказала какие-то противные приторные слова, что-то насчет неба, и меня опустили на пол.
В коридоре я снова встретил дядю Поля, он не знал, чем заняться, и ходил, шаркая шлепанцами, от клетки с попугаем к напольным часам и обратно. Он был уже стар и порой терял чувство реальности.
Мать, 1890-е годы
Несколько дней спустя состоялись похороны. В назначенное время на бульвар Лисэ, в Исси-ле-Мулино, прибыли два десятка братьев и сестер с мужьями и женами, в рединготах[7]и цилиндрах либо в траурных шалях, и выстроились на краю тротуара. Затем все направились в церковь, где на передней скамье, естественно, сидел дядя Поль. Меня усадили позади него. Дядя заметно нервничал и как будто что-то искал. Он беспокойно оборачивался и махал рукой в знак приветствия всем дядям и тетям, заходившим в церковь и занимавшим места на скамьях, а потом вдруг спросил у сидевшего рядом: «Послушай, а где же Кисанька?» Рядом сидел дядя Дени, по профессии позолотчик. Ему следовало бы знать, что в некоторых обстоятельствах надо быть поделикатнее. Но он не счел нужным позолотить пилюлю, а просто указал обеими руками на гроб и произнес: «Погляди туда!» Тут до дяди Поля дошло, зачем он здесь, и бедный старик расплакался как ребенок. Выйдя из церкви, мы вереницей двинулись за катафалком, и один старичок в рединготе спросил, как меня зовут и кто я такой.
– Я – Поль Пуаре, – ответил я.
– Так значит, ты сынок Огюста? – сказал он.
И призывая всех в свидетели, стал повторять: «Глядите-ка, это сынок Огюста!»
Все эти старички обожали отца; малая толика известности и всеобщей симпатии, какими он пользовался в этом кругу, доставалась и мне. Дядя Дени подошел ко мне и, показав на петуха на церковной колокольне, сказал: «Знаешь, это я его позолотил, а ведь там, наверху, было не слишком жарко!»
Наш загородный дом находился совсем рядом, в ближнем предместье Парижа, в Бийанкуре. Это было большое, массивное здание с огромным парком, впоследствии оно стало собственностью компании «Рено», поскольку эта семья тоже была из Бийанкура. Рено-младшие никогда не показывались гостям, приходившим к их родителям. Все знали, что они вечно пропадают в мастерской, среди всевозможных механизмов, шатунов и поршней, и мастерят свой первый мотор. Порой они случайно попадались нам на глаза, с головы до ног перепачканные маслом и смазкой, фанатичные жрецы своего идеала, угрюмые пленники идеи. Там, в Бийанкуре, я увидел первые моторные экипажи, совершавшие пробные поездки по набережным. Гуляющая публика высказала весьма строгое суждение об этих устройствах. Люди говорили: «Может быть, они очень удобные, но красивыми их никак не назовешь: спереди явно чего-то не хватает». Этим недалеким буржуа казалось, что впереди экипажа непременно должна быть лошадь. Если бы не людские предрассудки, возможно, двигатель у автомобиля поместили бы сзади, что было бы логичнее.
Помню годы, проведенные в Бийанкуре, в кипучем детском ничегонеделании, когда ты вечно занят, хоть и пребываешь в праздности, когда не знаешь, что такое скука. Но игры, занимайте меня больше всего, не были обычными для детей моего возраста.