Считался сочувствующим. Сколько плакатов, сколько лозунгов написано и нарисовано. Рассчитать количество букв, вывести белилами по кумачу очередной призыв не так уж трудно. Скучно, но необходимо. Паек, краски, поездки в Ленинград. Открывались музеи. Рисовал аллеи парков, Часовую и Сигнальную башни. Тоже скучно, но это ведь школа, художник обязан…
Наконец, пошел поступать. «Слишком вторично. Вы даже не копируете, вы перерисовываете, юноша. Вы трудолюбивый копиист. Едва ли это можно счесть талантом». Андрон вышел из дверей института в полнейшем недоумении. Что они хотят сказать? Что он не художник? Да кто вообще сидит в этой приемной комиссии?!
Работал в клубе. Оформление, праздничные лозунги. Хороший приварок давали афиши. Повторно поступал в художку на следующий год. Провалился. На этот раз без объяснений. Просто не зачислили.
Снова клуб. Декорации. Оформление юбилея Октября. В горкоме были довольны. Мать настаивала: иди в ячейку. Она была права. Пусть по-мещански, грубо, цинично, но абсолютно права. Они все одного не понимали – истинной цены Таланта. Да, Андрон был художником. С правом на юродство, на претензии, на закидывание, на высокомерие и легкое сумасшествие. И даже на долю эгоизма и человеконенавистничества в моменты вдохновения. Но художник, а не рабочий на кумачовой ленте. Какой бы ни был, пусть непонятый и непринятый, но художник!
В ячейке оказалось много работы. Комсомольцы были странными людьми, отчасти такими же слегка безумными, как и он, хотя и откровенно бесталанными. Андрон приходил домой за полночь, полуголодным. Но были перспективы, были! И материалов хватало – горком уделял должное внимание наглядной агитации, краски и бумагу привозили из Ленинграда.
В третий раз Андрон пришел на Университетскую набережную с направлением горкома комсомола и готовым «Нарвским часовым». Картину похвалили, но институт реорганизовывался и мест на факультете не было. Нужно было ехать в Москву, поступать там – обещали дать направление. Андрон представил койку в общежитии, вороватых соседей, пьянки и разврат и ужаснулся. Рисовать без своей комнаты, без приготовленных матерью ужинов было решительно невозможно.
Снова клуб. По ночам, до утра, рисовал. Днем приходилось работать, организовывать, политически самоподготавливаться. Собственно, запоминать передовицы газет было несложно. Выступал на митингах, говорил четко, грамотно. Копировал стиль Юрцевича – инструктора обкома, с его четкой, сдержанной жестикуляцией, с отмашкой левым кулаком, – получалось ярко. Но все это отвлекало от главного. Пришлось еще взять на руководство кружок в Доме пионеров. Впрочем, это доставляло определенное удовольствие. Мальчишки ничего не умели, но, глядя на их худые лопатки, на стриженые затылки и тонкие шеи, старательно склоненные над эскизами, Андрон испытывал странное чувство нежности. Мать уже не в первый раз заговаривала о семье. Абсолютно не понимала: муза художника ревнива и не терпит соперниц. Андрон как-то полистал брошюрку Фрейда. Гадость и чудовищные заблуждения буржуазного ученого не на шутку пугали. Но в идее сублимации имелась определенная эстетика. Идея была изящна. В отличие от неряшливых гатчинских женщин и болтливых клубных комсомолок.
Одно время Андрон ездил в Ленинград, на занятия Иосифа Фридмана по теории живописи. Было дико интересно, но там говорили спорные вещи… Опасные. В общем, когда Фридмана арестовали, удивления это не вызвало. К счастью, Андрон уже полгода как прекратил общение с ленинградскими знакомыми и даже успел написать статью в «Красногвардейской правде»[5]. Политики в статье не касался, писал исключительно о «жизнеутверждающей роли прогрессивного реализма». «Я вижу кубизм как антитезу Пролетарскому Творению, как противоположность Духу Революции, как воплощение холодного мещанства и шаблона…» Статью цитировали на совещании горкома комсомола. У Андрона руки холодели от волнения, но все обошлось. «Спортивное утро» и «Опушку у заставы» взяли на выставку в Ленинград. Через полгода Андрон попросил рекомендацию в партию. Мать говорила, что это поможет и в клубе, и в институте. С рекомендациями получилось не так просто, но кандидатскую карточку товарищ Лебедев все-таки получил.
…Сейчас, лежа за бруствером из поленьев, закрывая рот рукавом и слушая близкие разрывы, Андрон осознавал, сколь чудовищную тогда сделал ошибку. Чудовищную! Содрогалась дверь, вилась бесконечная пыль…
…Летом вызвали в военкомат и сказали: «Вы стали кандидатом ВКП (б), мы решили послать вас на курсы политсостава в Витебск. Получите звание младший политрук».
На строевой и физподготовке, в караулах Андрон почти и не бывал. Сидел на занятиях, после обеда рисовал и оформлял клуб училища. Дважды был на стрельбище. Рука и глазомер художника не подводили – зачет по стрельбе получил. Андрон понимал, что командиром не станет. Но военная форма ему шла, ремни ловко стягивали не очень-то спортивную фигуру. Бриджи и гимнастерку подогнал хороший портной. Изящную, на полразмера меньше, фуражку подобрали по знакомству. Курсант Лебедев не узнавал себя в зеркале, в изумлении делал наброски для автопортрета. Но времени катастрофически не хватало…
…Ошибка. Чудовищная ошибка. Спина затекла, синие бриджи заляпались смолой и какой-то гадостью. За шиворотом гимнастерки кололся мусор. Убьют, прямо здесь убьют. Среди поленьев и старых, но все еще воняющих солеными огурцами кадок. А если не убьют, то в плен попадать нельзя. Не еврей, но… Немцы – дисциплинированная нация. Дюрер, Аахен, даже полуфламандец Рубенс с его отвратительными бабами – все-таки великие художники. Но если у немцев действительно существует приказ ликвидировать комиссаров на месте… Лучше самому застрелиться. Или насчет приказа лишь большевистская пропаганда?
На окраине чуть стихло, Андрон заставил себя разогнуться, достал из сумки блокнот. Но написать прощальное письмо не получилось – грифель ломался – так дрожали руки. Немецких бомбардировщиков не было, мучительно хотелось есть и пить…
– …Как там у озера?
– Нормально. Отступать не станем. – Андрон хлебал остывший, но вкусный суп, отламывая кусочки хлеба от огромной мятой ковриги. Вообще, принимать пищу с рядовым составом из одной посуды не полагалось, но котелка у политрука Лебедева не было, да и кушать хотелось непереносимо.
Бойцы сидели в дворике среди пустых ящиков и осколков разбитых взрывной волной оконных стекол. Полевой кухни не было, но стояло несколько ведер с остатками обеда.
– А вы, товарищ младший политрук, вон как форму блюдете, – заметил младший сержант, облизывая ложку. – Это правильно. Я вон своим башибузукам говорю…
– Мы – воины Красной Армии. – Андрон машинально пощупал застегнутый ворот гимнастерки. – Необходимо за собой следить, товарищи.
– И я ж говорю, прям махновцы какие-то, – согласился болтливый младший сержант.
Красноармейцы, многие в разодранной форме, некоторые с закатанными рукавами, полурасстегнутые, с грязным, выставленным напоказ нижним бельем, сосредоточенно звякали ложками. Пулеметные очереди с окраины казались отзвуком этого аритмичного звона. Андрон осознавал, что нужно что-то делать. Найти штаб, оттуда наверняка уходят машины в тыл. Нужно уезжать, возвращаться к месту постоянной службы, в Старую Обаль. Ну, зачем танковой дивизии еще и «наган» младшего политрука Лебедева? Оттянут конец дивизии тринадцать револьверных выстрелов? Быстрее вернуться, по памяти набросать сцены пекла боя…
Штаб полка располагался где-то у складов – минометчики указали направление. Но до штаба Андрон опять не дошел…