– На сцену бы тебя, Женька, – вздыхала Кирьянова. – Такая баба пропадает!..
Так и кончилось Ритино так тщательно охраняемое одиночество: Женька все перетряхнула. В отделении у них замухрышка одна была, Галка Четвертак. Худющая, востроносая, косички из пакли и грудь плоская, как у мальчишки. Женька ее в бане отскребла, прическу соорудила, гимнастерку подогнала – расцвела Галка. И глазки вдруг засверкали, и улыбка появилась. И поскольку Галка эта от Женьки больше ни на шаг не отходила, стали они теперь втроем – Рита, Женька и Галка.
Известие о переводе с передовой на объект зенитчицы встретили в штыки. Только Рита промолчала; сбегала в штаб, поглядела карту, сказала:
– Пошлите мое отделение.
Девушки удивились, Женька подняла бунт, но на следующее утро вдруг переменилась: стала за разъезд агитировать. Почему, отчего – никто не понимал, но примолкли: значит, надо, Женьке верили. Разговоры сразу утихли, стали собираться. А как прибыли на разъезд, Рита, Женька и Галка стали вдруг пить чай без сахара.
Через три ночи Рита исчезла из расположения. Скользнула из пожарного сарая, тенью пересекла сонный разъезд и растаяла в мокром от росы ольшанике. По заглохшей лесной дороге выбралась на шоссе, остановила первый грузовик.
– Далеко собралась, красавица? – спросил усатый старшина: ночью в тыл ходили машины за припасами и сопровождали их люди, далекие от строевой и уставов.
– До города подбросите?
Из кузова уже тянулись руки. Не ожидая разрешения, Рита встала на колесо и вмиг оказалась наверху. Усадили на брезент, набросили ватник:
– Подремли, деваха, часок…
А утром была на месте:
– Лида, Рая – в наряд!..
Никто не видал, а Кирьянова узнала: доложили. Ничего не сказала, усмехнулась про себя:
– Завела кого-то, гордячка. Пусть ее, может, оттает…
И Васкову – ни слова. Впрочем, Васкова никто из девушек не боялся, а Рита – меньше всех. Ну, бродит по разъезду пенек замшелый: в запасе – двадцать слов, да и те из уставов. Кто же его всерьез-то принимать будет?
Но форма есть форма, а в армии – особенно. И форма эта требовала, чтобы о ночных путешествиях Риты не знал никто, кроме Женьки да Галки Четвертак.
Откочевывали в городишко сахар, галеты, пшенный концентрат, а иногда и банки с тушенкой. Шальная от удачи Рита бегала туда по две-три ночи в неделю: почернела, осунулась. Женька укоризненно шипела в ухо:
– Зарвалась ты, мамочка. Налетишь на патруль либо командир какой заинтересуется – и сгоришь.
– Молчи, Женька, я – везучая!..
У самой от счастья глаза светятся: разве с такой серьезно поговоришь? Женька только расстраивалась:
– Ой, гляди, Ритка!..
То, что о ее путешествиях Кирьянова знает, Рита быстро догадалась: по взглядам да усмешечкам. Обожгли ее эти усмешечки, словно она и впрямь своего старшего лейтенанта предавала. Потемнела, хотела одернуть – Женька не дала. Уцепилась, уволокла в сторону:
– Пусть, Рита, пусть что хочет думает!..
Рита опомнилась: правильно. Пусть любую грязь сочиняет, лишь бы помалкивала, не мешала, Васкову бы не донесла. Занудит, запилит – света не взвидишь. Пример был: двух подружек из первого отделения старшина за рекой поймал. Четыре часа – с обеда до ужина – мораль читал: устав наизусть цитировал, инструкции, наставления. Довел девчонок до третьих слез, не то что за реку – со двора зареклись выходить.
Но Кирьянова пока молчала.
Стояли безветренные белые ночи. Длинные – от зари до зари – сумерки дышали густым настоем зацветающих трав, и зенитчицы до вторых петухов пели песни у пожарного сарая. Рита таилась теперь только от Васкова, исчезала вскоре после ужина, а возвращалась перед подъемом: через две ночи на третью.
Эти возвращения Рита любила больше всего. Опасность попасться на глаза патрулю была уже позади, и теперь можно было спокойно шлепать босыми ногами по холодной до боли росе, забросив связанные ушками сапоги за спину. Шлепать и думать о свидании, о жалобах матери и о следующей самоволке. И от того, что следующее свидание она может планировать сама, не завися или почти не завися от чужой воли, Рита была счастлива.
Но шла война, раскладывая на континентах гигантский пасьянс из человеческих жизней, и судьбы людей переплетались причудливо и непонятно. И, обманывая коменданта тихого 171-го разъезда, младший сержант Маргарита Осянина и знать не знала, что директива Имперской службы СД за № С 219/702 с грифом «только для командования» уже подписана и принята к исполнению.
3
А зори здесь были тихими-тихими.
Рита шлепала босиком: сапоги раскачивались за спиной. С болот полз плотный туман, холодил ноги, оседал на одежде, и Рита с удовольствием думала, что сядет перед разъездом на знакомый пенек, наденет сухие чулки и обуется. А сейчас торопилась, потому что долго ловила попутную машину. Старшина же Васков вставал ни свет ни заря и сразу шел щупать замки на пакгаузе. А Рита как раз туда должна была выходить: пенек ее был в двух шагах от бревенчатой стены, за кустами.
До пенька оставалось два поворота, потом напрямик, через ольшаник. Рита миновала первый – и замерла: на дороге стоял человек.
Он стоял, глядя назад: рослый, в пятнистой плащ-палатке, горбом выпиравшей на спине. В правой руке он держал продолговатый, туго обтянутый ремнями сверток; с левого плеча дулом вниз свисал шмайссер.
Рита шагнула в куст; вздрогнув, он обдал ее росой, но она не почувствовала. Почти не дыша, смотрела сквозь редкую еще листву на чужого, недвижимо, как во сне, стоявшего на ее пути. Из лесу вышел второй: чуть пониже, с автоматом на груди и точно таким же тючком в руке. Они молча пошли прямо на нее, неслышно ступая высокими шнурованными башмаками по росистой траве.
Рита сунула в рот кулак, до боли стиснула его зубами. Только не шевельнуться, не закричать, не броситься напролом сквозь кусты! Они прошли рядом: крайний коснулся плечом ветки, за которой она стояла. Прошли молча, беззвучно, как тени. И скрылись.
Рита обождала: никого. Осторожно выскользнула, перебежала дорогу, нырнула в куст, прислушалась.
Тишина.
Задыхаясь, кинулась напролом; сапоги били по спине. Не таясь, пронеслась по поселку, забарабанила в сонную, наглухо заложенную дверь:
– Товарищ комендант!.. Товарищ старшина!..
Наконец открыли. Васков стоял на пороге – в галифе, тапочках на босу ногу, в нижней бязевой рубахе с завязками. Хлопал сонными глазами:
– Что?
– Немцы в лесу!..
– Так… – Федот Евграфыч подозрительно сощурился: не иначе, разыгрывают. – Откуда известно?
– Сама видела. Двое. С автоматами, в маскировочных накидках…
Нет, вроде не врет. Глаза испуганные…
– Погоди тут.
Старшина метнулся в дом. Натянул сапоги, накинул гимнастерку второпях, как при пожаре.
– Что там, Федот Евграфыч? – испуганно спросила хозяйка.
– Ничего. Вас не касается.
Выскочил на улицу, затягивая ремень с наганом на боку. Осянина стояла на том же месте, по-прежнему держа сапоги за плечом. Старшина машинально глянул на ее ноги: красные, мокрые, к большому пальцу прошлогодний лист прилип. Значит, по лесу босиком шастала, а сапоги за спиной носила: так, стало быть, теперь воюют.
– Команду – в ружье: боевая тревога. Кирьянову – ко мне. Бегом!..
Бросились в разные стороны: девушка – к пожарному сараю, а он – в будку железнодорожную, к телефону. Только бы связь была…
– «Сосна», «Сосна»!.. Ах ты, мать честная… Либо спят, либо поломка… «Сосна»! Так вас!.. Подействовало!..
– «Сосна» слушает.
– Семнадцатый говорит. Давай Третьего. Срочно давай. ЧП!..
– Даю, не ори. ЧП у него…
В трубке что-то долго сипело, хрюкало, потом далекий голос спросил:
– Ты, Васков? Что там у вас?
– Так точно, товарищ Третий. Немцы в лесу возле расположения. Обнаружены сегодня в количестве двух…
– Кем обнаружены?
– Младшим сержантом Осяниной…
Кирьянова вошла; без пилотки, между прочим. Кивнула, как на вечерке.