Но весна – это тоже грань времени, его узкая и неравновесная сторона. Ждан никогда не видел настоящей северной весны, а за стенами аэровокзала была именно такая.
Наружный дневной свет просто ослепил его.
Столько лучей было растворено в воздухе и возникало ощущение, что этим воздухом совершенно невозможно дышать. Солнечная взвесь простиралась очень высоко, почти до перламутровых облаков, где небесная синь немного разбавляла собой верхние атмосферные слои. Ждан не сразу понял, почему то, что он видит вокруг себя, настолько удивляет его своей необычностью. Если бы не торжественная феерия света, происходящая в весеннем воздухе, можно было бы подумать, что небо вплотную придвинулось к земле: бесконечные и гладкие волны цветущих сопок, огромное, навалившееся на них небо и человек, беспомощно зажатый между ними. Деревья, такие обязательные и необходимые для любых пейзажей, которые обычно приходилось видеть Ждану, вероятно, сбивали этот нечеловеческий пространственный масштаб между небом, человеком и голой землёй, отодвигая своими ветвистыми руками от обитаемой земли гнетущее холодное небо. Здесь не было деревьев, и природа представала перед человеком во всем своем первобытном ужасе и величии.
Повсюду, вплоть до неровной тёмной черты, где сушу останавливало море – всюду лежали причудливые снежные островки. Их поверхность, покрытая кружевом мельчайших ледяных кораллов, собирала и отражала лучи с такой силой, что по сути, представляла собой своеобразный источник света.
Ждан непринуждённо жмурился и не только от ярких снежных прожекторов, расположившихся среди цветущих мхов и черничника, но и от белой полосы бетонной дороги, по которой он шагал в город, застрявший между двух высоких сопок и кажущийся здесь совершенно лишним. Дома издали напоминали Ждану игральные кости различной величины, словно были брошены человеком на эту яркую живую скатерть Архея в робкой надежде на случайный выигрыш. Но Архею, верно, недосуг считать выигранные им очки. Ведь чего только тут не было за несколько миллиардов лет. А человеку некогда, он спешит, волнуется и нетерпеливо ждёт…
В серых базальтовых глазах Архея невозможно было ничего прочитать, кроме вселенского одиночества, которым, собственно, отмечено всё сущее на земле. А если считать одиночество алгоритмом вечности, то иначе и быть не могло. Возникнув сразу же за порогом Небытия, Архей теперь был глубоко погружён в тундру, которая, впрочем, не всегда была таковой. Здесь когда-то был и берег древнего моря, и прессовались панцири и раковины, образуя пористый мел, и росли тропические гигантские папоротники, огромные секвойи, в зарослях которых обитали страшные диковинные звери.
Ждан не заметил, куда делись остальные его попутчики и были ли они, его всецело поглотило ликование северной весны, неожиданно преобразившееся торжественным хоралом окруживших Архея сущностей, обратившихся своими бесконечными лицами в сторону Ждана и следящих за ним, заглядывая ему в глаза. Вот уж действительно, жизнь не терпит пустоты. Чем прочнее привязывает тебя бестолковое существование с уродливым, недужным бездельем, праздными друзьями, утомительными визитами и бесцельным общением, тем сложнее принять и понять многообразие и осмысленность мира, и, напротив, посредством одиночества – необходимое вытесняется липшим, и тогда природа пробалтывается в своей самой страшной тайне: вездесущести и неистребимости жизни и многообразия её форм.
Звуки растекались по тундре, вязли в набухшей от сырости почве, плутали во мхах и травах, кружились вокруг Ждана, заставляя его внимать им и вслушиваться в звенящую весной торжественную мелодию. Ждан чувствовал, что есть там слова и о нём, о юге и о Петербурге, о прошлом и о будущем, о море и суше, о судьбе частной и судьбе общей, о краткости жизни и о вечности.
Но это не было для Ждана песнью откровения, неясным пророчеством, это было, скорее, похоже на эхо его собственных размышлений, раздумий, догадок. Это было похоже на стихи, которые возникают непроизвольно, сами собой. А стихи, если это стихи настоящие – всегда деформация реальности, метафорическая деформация.
Ждан часто думал о реальности, реализме, реалистах, поскольку то, что он делал, считалось реалистической пейзажной живописью; но он также хорошо знал, что люди, считающие себя реалистами, нет, не в искусстве, конечно, а просто те, которые уж никак не могут предстать в собственных глазах легкомысленными фантазёрами, на самом-то деле никакие не реалисты, и их картина мира тем дальше от настоящей реальности, чем более они уверены в своей правоте. Он смотрел, как справа и слева от него, невысоко над землёй, парили прозрачные, с золотистым отливом невесомые тела, которые чуть заметно раскачивались над цветущим травянистым ковром и медленно перемещались, легко касаясь белых островков снега, оставляя на них жёлтые, едва заметные следы. И только там, где возвышались ледниковые гранитные валуны, покрытые лохматым пятнистым лишайником, тела обретали большую подвижность, они струились, меняя свои формы, увеличивались или уменьшались в объёме, терялись и возникали снова. Формы тел никогда не повторялись. Ни в чём у них невозможно было обнаружить никакого сходства, ни во внешнем облике, ни в предполагаемой сути, что позволяло отнести их к высшей категории существ, поскольку так уж устроено человеческое сознание, отдающее свои приоритеты большей индивидуальности, приписывающее более сложной внешней структуре более высокую внутреннюю организацию.
А может, это была вовсе лишённая всякого разума, играющая в солнечных лучах и конвекционных потоках воздуха глинистая пыль. Бог весть!
Впереди, уже совсем рядом, шумело северное море. Оно было непохоже на море юга – очевидно, оно никогда не знало штиля, оживленных гомонящих на всех наречиях берегов, сверкающих набережных, смотровых площадок и прогулочных судов с праздными беззаботными людьми.
Море гудело, пенилось, одевая прибрежные тёмные камни в оправу желтоватой накипи. Его острый солёный воздух немного кружил голову своей морской свежестью, море завораживало, подчиняло своим чарам, и отвести взгляд от его тёмно-синих глаз было невозможно.
Ждан предполагал, что встреча с морем пробудит в нём воспоминания детства, заставит тянуться памятью к самым заповедным островам своей души. В воспоминаниях есть замечательное свойство: событие или впечатление всегда освобождено от сопутствующего ему жизненного контекста, и вычлененное оттуда, оно воспринимается иначе, самодостаточно, словно выдернутая удачная цитата из скучного и утомительного чтения. Наверное, в этой возможности отстраиваться, способности не связывать воедино всё, что с тобой происходит и есть путь к желанной свободе и обретению этого вечно ускользающего, пьянящего своей наполненностью, состояния духа, чаще именуемого счастьем.
Но разве подобные переживания связаны только с освобождённым от всей обыденной житейской шелухи прошлым? Ждан стоял в нескольких метрах от моря и смотрел на изменчивый и таинственный водный мир. На сушу откуда-то оттуда, от горизонта, наваливались огромные волны цвета индиго и бесформенные облака, напоминающие ему струящиеся масляные плёнки на бурых городских лужах. Гонимая двумя стихиями холодная влага жадно поглощалась берегом, точно тот представлял собой гигантскую тёмную губку уже до самой своей последней поры пресыщенной жидкостью: скрипели у пирсов мокрые канаты, стёкла и стены морского вокзала были сплошь покрыты каплями, будто бы после дождя, а серый дырчатый бетон набережной блестел от влаги, точно большое мутное зеркало. Даже одежда Ждана сразу же пропиталась солёной прохладной сыростью, сильно отяжелела и прилипала к телу, словно бы принадлежала уже не ему, а бушующему северному морю.