Тем не менее, фактор захолустности, удалённости от бурлящего мира, хоть прямо и не сказывался на поведении, всё же влиял даже на самые невпечатлительные натуры. Это было чем-то похоже на боязнь открытого пространства. Ждан часто испытывал это на себе, чувствуя, как порой проваливается в этот осязаемый космос: чужое, неведомое, холодное и огромное вырастало перед ним – иногда медленно расползаясь и возникая отовсюду, но бывало, что это ощущение формировалось стремительно, пронзая всё его существо подобно порыву колючего норд-веста. Взгляд становился беглым и скользящим, и его невозможно было ни остановить, ни задержать: он безвольно устремлялся вдаль, соскальзывая в сосущую бесконечность. Даже то, что уже пыталась произнести и определить для себя душа – узкий мысок соседнего острова, зыбучий овал реликтового озера, неторопливо и внимательно пересчитывающего у своих берегов мелкие волны, вечно меняющее свой цвет море – всё казалось незнакомым, несоотносимым ни с собственным прошлым, ни с былым опытом. Люди казались нелепым отшельным племенем, таким же далёким и чужим, как всё, к чему прикасались хрупкие лучи горького полярного солнца, неутомимо кружащегося над расплывающимся горизонтом. И напротив, одушевлённые черты приобретало то, что ещё полчаса воспринималось иначе: и земля, и море, и небо.
Люди, оказавшиеся на этих широтах, никогда не видели такой земли, им никогда прежде не приходилось наблюдать подобных пейзажей – такими разве что могли предстать в их воображении непостижимые марсианские ландшафты: слоистые горы, каменные реки, арктические пустыни, растекающиеся в долинах серым острым гранитом с редкими оазисами цветных мхов и глубоко сокрытая в скалистых каналах свистящая вода.
Море, навалившееся всей своей тяжестью на ощетинившиеся серыми отвесными боками сгрудившиеся острова, вязко вращалось, переливаясь тусклым чернёным металлом. Морская поверхность казалась рассыпанной на множество разнофактурных подвижных плоскостей, в которые вторгался ледяной лом от полярного панциря, образуя за собой извивающиеся желтоватые хвосты. Солёный маслянистый пар висел над морским непокоем, увлекаемый ветром он втекал в отсыревшие поселковые дома, оставляя на всём мелкую узорную росу.
Ждан никак не мог понять: каким образом ему удаётся преодолевать этот страх неведомого, страх одушевлённой чуждой среды. Страх исчезал как-то внезапно, словно окружение, только что желавшее поглотить человека, заставить повиноваться своим законам, смысла которых он не понимает, замещалось присутствием изначально благорасположенной силы, преобразующей и землю, и море, и небо.
Нет, стихия не меняла своего нрава, но, подчиняясь, отпускала человека, становилась конечной, замыкалась сама на себе. Но и тогда она вела себя по-разному. Ждан научился различать, когда океан дышал прерывисто и недужно, заражая и его, Ждана, тёмными, колеблющимися страхами своих глубин, а когда лёгким и пряным дуновением извещал о том, что в невольном взаимодействии с человеком он готов общаться на равных. Тогда Ждан брал этюдник и становился на самой кромке обрыва и изучал море, пытаясь за видимым воплощением постичь его сокровенную суть, ибо любые вещи открываются тем, кто хочет их понять, желая говорить с ними на одном языке. Как и любому живописцу ему хотелось передать не только объективную зримую картину, но и попытаться заглянуть за край, за границу своего собственного представления от увиденного.
Ждан не мог позабыть, когда он впервые нашёл в альбоме репродукцию картины Клода Моне «Море». Ему тогда показалось, что он не столько увидел, сколько услышал и почувствовал море. Оно было везде: рядом, в соседнем помещении, где-то далеко, в ином времени, в другом измерении. Чувствовался горький морской воздух, лёгкая водяная пыль влажно касалась губ, оставляя на них неповторимый вкус моря. Шум волн разбивающихся о берег стоял у него в ушах – Ждану даже казалось, что море разговаривает, может быть даже спрашивает его о чём-то. Ждан тогда ещё почти ничего не знал о мире, в который пришёл, но уже много знал о море, около которого он жил и которое было рядом, прямо за дверью его дома. Но, вглядываясь в лазурное бескрайнее пространство, которое едва сдерживали цепкие берега, Ждан почему-то ощущал, что о мире он уже знает всё, только не всё может сразу вспомнить, и не всё может внятно объяснить. И что ему не какой-нибудь десяток лет, а тысячи и тысячи лет, что он ровесник самому Архею, а ребёнок – лишь по недоразумению.
Конечно, эти знания, если можно так назвать то, что не проверено опытом, имели характер интуиции, но она проявлялась лишь тогда, когда Ждану удавалось раствориться в своём окружении, стать даже не его частью, а им самим, ощущая себя одновременно и в непрерывном движении непостоянной воды, и в тяжёлой неподвижности дремучих камней, и в непреклонности упрямых деревьев, спускающихся по склонам гор к морю. Мир оставался прежним, но становился многомерным: в нём исчезали случайности, которые прослеживались как звенья длинных цепочек событий, имеющих и свою логику, и непосредственные связи со всем остальным – произошедшим, происходящим, и с тем, что ещё только должно произойти. Это было похоже на молитвенное состояние верующего, посетившего храм: останавливалось время и размывалось пространство, общее становилось частным, а частное общим, ничем невозможно было пренебречь и всё казалось исполненным значения и тайного смысла. Но стоило лишь обособиться, вновь обрести в себе прежнюю волю и характер, как возобновлялся бег времени, возвращалось пространство, оставляя тебе крошечный клочок суши, частное начинало не пересекаться с общим, а в иконах становилась заметной плохая живопись и мутный восковой налёт от чадящих свеч, неразличимый прежде. Как целое никогда не равняется сумме его частей, так и человек никогда не равен самому себе, во многом будучи зависим от того, к чему он в данный момент обращён. Соприкасаясь с неизвестным, человек стремится его понять в образах и представлениях своего прошлого опыта, и, если ему это не удаётся, меняется сам. Художник, по праву своего ремесла, всегда сталкивается с неизвестным, даже, если это, казалось бы, хорошо знакомые всем вещи и предметы, но только остраняя их, показывая невидимые их грани, он решает свою основную задачу – постижения окружающего мира посредством своего живописного языка, нередко не менее сложного, нежели язык математических формул.
Ждан прекрасно это знал, но, несмотря на неудовольствие академических педагогов, более всего полагался на случай, будучи искренне убеждён в том, что случайностей не бывает. Хотя, с другой стороны, Ждан признавал и существование иного, где случайности не имели никакого отношения к законам, по которым существовал этот понятный и объяснимый мир, где мёртвая вода плескалась вокруг мёртвой земли, и где на границе мёртвых льдов зарождался бездушный ветер, накрывавший немую каменную пустыню с зябнущими людьми, взявшимися среди всего этого небытия неизвестно откуда. В этом мире всё было определено количественно, поделено на выверенные отрезки и объёмы, и все величины являлись конечными и рациональными числами. На этот мир не взирал с недоступной высоты фиолетовый ангел с глазами, грустными, как чёрные озёра, и не возникал в сияющем небе солнечный ангел, посылающий уверенность и силу в страждущие души.
Какой из этих двух миров правильный Ждан не знал. Первый существовал согласно презумпции естественности и был официально признан, второй – Ждан ощущал каждой клеткой своего существа. В той или иной степени подобное раздвоение испытывал всякий, с кем Ждану приходилось когда-либо общаться, но здесь, на острове, это проявлялось наиболее ярко, часто в форме болезненных суеверий. В этом Ждан убедился позже, когда узнал о странной, заброшенной дороге, проложенной от реликтового озера, у западного маяка.