Увлекательной и вместе с тем ужасной. Как у большинства обитателей Манхэттена, у меня сложились с этим вечно бессонным островом непростые отношения ненависти и любви, начинавшие меня утомлять. Хотелось от этого отойти.
Хотя французы воображают Америку страшно пуританской страной, я обнаружил на нью‑йоркском кабельном телевидении такой уровень свободы, какого не предоставил бы мне ни один продюсер шестигранника. В каждой серии «Сексуальной лихорадки» я рассказывал о бурной интимной жизни какого‑нибудь очередного жителя Манхэттена. В мельчайших деталях. Шаг за шагом я создавал картину нравов этого города, преступив через все табу, не смущаясь ничем, напротив, бравируя своим цинизмом. Гомосексуализм, любовь втроем, обмен половыми партнерами, преждевременная эякуляция – чем больше я поддавал жару, тем больше это нравилось. Разумеется, американское телевидение не обходилось без секса и до меня, но мне кажется, что я стал первым сценаристом, который заговорил на эту тему с такой обезоруживающей откровенностью. Первый презерватив, разорвавшийся на экране, – это я. Первые споры о запахе пота после близости – опять я. Каждый находил здесь что‑то свое. Сексуально озабоченные наслаждались постельными сценами, невротики чувствовали себя не такими одинокими, ньюйоркцы гордились своей неповторимостью, иные впадали в экстаз или притворялись шокированными… Стало модным гадать, кто с кем встретится в очередной серии, выбирать себе любимого персонажа. Короче, успех был такой, о каком я и мечтать не мог. И все произошло очень быстро. «Сексуальная лихорадка» попала в струю. «Trendy», как они говорят. В нужном месте, в нужное время. Вдруг выяснилось, что мне уже не нужно резервировать за много месяцев вперед столик в лучших ресторанах. Моя физиономия мелькала на всех телевизионных ток‑шоу и красовалась на обложках самых смелых иллюстрированных журналов. Затем я оказался в объятиях Морин, перейдя от нее к кокаину, а затем к врачу, специализирующемуся на токсикомании, и к адвокату по бракоразводным делам звезд… Для большинства людей свадьба – самый прекрасный день в жизни. Для меня же таким стал развод. Всем этим, да и не только этим, одарил меня Нью‑Йорк.
Эти годы прошли быстро, слишком быстро, поэтому я так и не сумел обдумать все, что со мной произошло. Пора было отрываться. Чтобы не спрашивать себя по утрам, что это за тип пялится на меня из зеркала и зачем он тут торчит. Главное же, мне стало не по себе в гостях у Дядюшки Сэма.
Прижавшись лбом к окну в салоне такси, везущего меня в отель, я заново открывал Париж сквозь запотевшее от моего дыхания стекло. Я попросил шофера сделать круг по центру, чтобы сполна насладиться зрелищем. Испортить его не мог даже дождь. Он придавал городу некий странный шарм: тротуары сверкали, мостовая звенела, прохожие бежали. На пешеходных зебрах зонты исполняли балетные па. Все было голубовато‑серым. Люди, дома, Сена с ее пустынными набережными, наконец, небо. Ничто не могло бы так удачно совпасть с моим пасмурным холодным настроением. Я радовался своей печали.
Париж не слишком изменился за одиннадцать лет, кроме, быть может, площади Бастилии, на которую словно натянули уродливую маску или покрыли слишком густым и ярким слоем платины. Все кафе походили на нью‑йоркские lounge bars– оранжевые с черным, отделанные деревом, переполненные людьми и одновременно холодные. А стеклянное здание оперы, само по себе красивое, нарушало гармонию ансамбля, словно у этой древней площади сместился центр тяжести. Я уехал в Нью‑Йорк вскоре после того, как завершилось строительство, и привыкнуть к новой опере просто не успел.
В общем, я наслаждался встречей с городом своего детства, когда такси остановилось у отеля на Вандомской площади. Мой агент Дэйв, как истый американец, не нашел ничего лучшего, как заказать мне номер в «Рице», и я не могу сказать, чтобы меня это сильно обрадовало.