Способом проникнуть в иное, не мое существование, гораздо более прекрасное и увлекательное. В многоцветный параллельный мир. Менее хаотичную реальность. Это был инструмент для дешифровки бытия. Утопия – более сладостная, чем мастурбация.
Ну да, все и повсюду рассказывают истории. На телевидении сплошные сериалы, землю покорило американское кино, не говоря уж о компьютерных играх, открывающих перед тобой возможность превратиться в героя, с каждым кликом мышки переживающего приключения не хуже Одиссеевых. Каково же место бумажного романа в эпоху повального сторителлинга? Теоретики «нового романа» не так уж заблуждались, когда предположили, что традиционные персонажи морально устарели, а классическая манера повествования зашла в тупик. Уже в 1936 году Скотт Фицджеральд, обнаружив, что битва письменного текста против подавляющего всевластия картинки безнадежно проиграна, сокрушался в эссе «Осторожно! Стекло!»: «Я наблюдал, как роман, еще недавно служивший самым действенным, самым емким средством для передачи мыслей и чувств, становился теперь в руках что голливудских коммерсантов, что русских идеалистов формой, используемой механистическим, обобществленным искусством, и уже способен был выразить лишь мысль зауряднейшую и чувства самые примитивные» [3] Не слишком лестная для седьмого искусства характеристика. Но попробуем поставить вопрос иначе: каким образом бумажный роман может конкурировать с аудиовизуальными средствами передачи информации, если мы живем в мире, где западный человек проводит перед телевизором в среднем три часа в день? У меня порой возникает ощущение, что первый в истории великий роман («Дон Кихот») с абсолютной точностью описывает битву пары-тройки невменяемых защитников литературы, вспыхнувшую на заре третьего тысячелетия. Имейте в виду: я пишу это предисловие, вооружившись копьем и напялив на голову шлем.
Пьетро Читати и Джордж Стайнер [4] заявляют, что роман умер или по меньшей мере серьезно болен. Он выдохся. Действительно, придумывая несуществующих персонажей, мы загромождаем и без того перенаселенную планету. Это мнение нынче модно – эстетикой момента служит пессимизм; не исключено, что и я паду его жертвой, потому что я – парень внушаемый. Но вот что странно – те же самые эрудиты комментаторы утверждают, что романов публикуется слишком много. С одной стороны, роман умирает, с другой – он живее всех живых? Что за парадокс? Или это означает, что роман погибнет, погребенный под собственной массой? Мне гораздо больше по нраву надежда, прозвучавшая в нобелевской речи лауреата 2010 года Марио Варгаса Льосы, – во времена, когда Гутенбергу пытаются вонзить в спину нож, ее лиризм вовсе не представляется мне нелепым: «Поэтому нам надо продолжать мечтать, читать и писать – ведь это самый эффективный из найденных нами способов облегчить наше смертное существование, победить коррозию времени и сделать невозможное возможным». Нет, он не защищает бумажных тигров, но если я вербую его в свои ряды (Марио, я готов стать вашим Санчо Пансой), то лишь потому, что бумага кажется мне менее тленной, чем электронная книга с низковольтным люминесцентным тактильным экраном, устаревающая на третий день после выпуска.
Напечатанная на бумаге книга, напоминает Умберто Эко, была превосходным изобретением. Простым, экономичным, легко поддающимся транспортировке, удобным в эксплуатации и рассчитанным на долгий срок службы. Откуда же желание избавиться от столь успешного продукта? Я сам сварганил восемь бумажных романов, потому что еще во что-то верю. Я убежден, что роман спас меня, подарив иллюзию порядка в окружающем хаосе. Писатель – это отшельник, создающий для себя общество, но в первую очередь это человек, пытающийся оправдать свое существование: коверкая собственную жизнь ради того, чтобы выдумать иные жизни, он с помощью романа обретает сознание приносимой пользы, обозначает свое присутствие, получает ощущение упорядоченности.