Тейе протянула ему руку.
– Тебе предстоит подготовить и обставить новые комнаты и купить еще рабынь, – сказала она, когда он поцеловал кончики ее пальцев. – На днях прибывает иноземная царевна Тадухеппа.
Херуф вежливо улыбнулся:
– Царевна Гилухеппа будет несказанно рада, моя госпожа. С того времени, как убили ее отца, а брат стал править страной, она сама не своя до новостей из Митанни. Тадухеппа – ее племянница, она привнесет в комнаты Гилухеппы дыхание дружеского общения.
– Памятуя о том, что Гилухеппа является царской женой почти столько же лет, сколько и я, мне трудно понять, почему она все еще тоскует по лишениям и опасностям варварской страны, – сухо заметила Тейе. – Но я пришла сюда не затем, чтобы обсуждать митаннийских женщин фараона. Я хочу увидеть царевича.
– Он только что поднялся и сейчас в саду у озера, моя царица.
– Хорошо. Проследи, чтобы нас не беспокоили.
В одиночестве Тейе шла по галерее, наслаждаясь благословенным ветерком. Слева и справа двери были открыты. Она проходила мимо небольших гостиных, где женщины принимали своих управляющих и родственников, мимо совсем маленьких личных покоев, в которых они зимними вечерами собирались поболтать вокруг жаровни. От главной галереи ответвлялись коридоры, где вдоль стен возвышались статуи богинь Мут, Хатхор, Сехмет, Таурт; это были божества, перед которыми женщины воскуряли благовония, шепча молитвы о красоте, плодовитости, продлении своей молодости и здоровье детей. Коридоры вели в апартаменты жен фараона, живущих в этом же крыле, в глубине дворцового ансамбля. Покои наложниц были разбросаны по многим зданиям, и особенная, душная атмосфера гарема постепенно окутывала Тейе. Повсюду эхом раздавались смех и визгливая болтовня. Бряцанье бронзовых ножных браслетов, звон серебряных украшений, мелькание желтых, алых, синих одеяний, исчезающих за поворотом. Где-то в конце галереи, ведущей в детские, жалобно плакал больной ребенок. Вдруг из неплотно затворенной двери пахнуло фимиамом и донеслось благозвучное пение иноземных молитв, может быть сирийских или вавилонских. В другом дверном проеме она увидела нагое тело с вытянутыми руками и услышала плач флейты.
Ненавижу гарем, – в тысячный раз подумала Тейе, вырвавшись, наконец, на ослепительный солнечный свет. Она пошла к озеру. – Месяцы, которые я провела здесь, были самыми трудными в моей жизни. Я была испуганной и упрямой двенадцатилетней девчонкой, одной из многих жен фараона. Не помогало и то, что моя мать – Украшение царского престола – тоже жила здесь. Она управляла другими женщинами, как военачальник своими войсками, применяя кнут и проклятия, и ругала меня за то, что я бегаю по этим лужайкам рано утром, голой и ненакрашенной, пока все в гареме еще сладко спят. Если бы Аменхотеп не полюбил меня, я бы, наверное, отравилась.
При виде своего последнего оставшегося в живых сына она отогнала прочь невеселые воспоминания. Он сидел, скрестив ноги, на папирусовой циновке у озера, в тени маленького балдахина. Он был один; руки неподвижно лежали на коленях, покрытых белой юбкой, взгляд был прикован к белому мерцанию воды и солнечным бликам на ряби озера. Неподалеку отбрасывала пятнистую тень маленькая рощица, но он выбрал именно это место, под натянутым балдахином, в ослепительно ярком свете солнца. Погруженный в созерцание, он не заметил приближения Тейе и поднял взгляд лишь в последний момент. Он распростерся ниц на траве, выражая почтение, и снова уселся на циновку.
Тейе изящно опустилась рядом с ним. Он не смотрел на нее, погруженный в молчаливое самосозерцание, по-прежнему не отрывая взгляда от поверхности озера. Как и при каждой их встрече, ею овладело чувство смущения и отчужденности. Она ни разу не замечала за ним проявления хоть какой-нибудь активности; за девятнадцать лет она так и не смогла понять, является ли его сдержанность свидетельством крайнего высокомерия, стоическим принятием своей судьбы или признаком слабоумия.