– Готов!
В следующий миг он словно бы что-то почувствовал, метнулся в трюм, с ходу всадил ствол автомата в выбитый блистер и нажал на спусковой крючок. Лицо Костина исказилось, сделалось жестким. Автомат заплясал в его руках. Патронов в магазине было с гулькин нос и Костин расстрелял рожок до конца. Выдернул из патроноприемника, с сожалением бросил под ноги. Отер рукою лоб. Неведомо чем – душою, сердцем, кожей, лопатками своими, рассаженной щекой, ноющим от усталости затылком – этого не знает никто, – он успел засечь двух «душков», вынырнувших из пещеры и приготовившихся садануть по «вертушке» из гранатомета, Костин опередил их всего на полмгновения и уложил. И тяжелый станковый гранатомет изувечил – больше никто никогда уже не будет из него стрелять.
А Петраков продолжал упрямо тянуть вертолет по изгибистому пыльному ущелью дальше, – подниматься над хребтами было нельзя, по машине могли ударить с каменных вершин: огневые точки были понатыканы у душманов кругом, везде, куда ни заверни… Обязательно напорешься на черные стволы ДШК. Боль в пробитой руке немного утихла, рука висела неподвижно, марлевый тампон под гуттаперчевой нахлобучкой пропитался кровью, резина вздулась, будто пузырь – если поврежден нерв – будет плохо, придется тогда Петракову переходить с живой боевой работы на штабную, пыльную… А это – противно, ковыряться с бумажками Петраков очень не любил.
Один раз по нему все-таки ударили из ДШК – сбоку к вертолету потянулся длинный красный шлейф, почему-то замедленный, Петраков засек его замедленным боковым зрением, вовремя среагировал и швырнул вертолет вниз, уходя в мертвую безопасную зону, – успел, дымная яркая струя прошла над машиной и растворилась в пространстве.
В кабину вновь всунулся Костин, ухватил убитого командира под мышки и отволок его подальше в трюм, в самый хвост, потом вытащил в трюм беспамятного, неповоротливого, сильно отяжелевшего второго пилота, положил его на пол. Борттехник сидел на откидной дюралевой скамейке и скулил:
– Ой! Ой-ей-ей! – в нем, похоже, что-то закоротило, провод сомкнулся с проводом, нерв с нервом, замыкание помутило мозги. – Ой-ей-ей! – Глаза у борттехника при виде Костина испуганно закатились под лоб. Убитого командира он уже не боялся – боялся живого Костина. – Ой-ей-ей!
Костин подхватил с пола автомат Петракова, кинулся к выбитому блистеру, ничего в нем не увидел, и успокаивающе тронул борттехника за плечо:
– Тихо, друг! Все будет о’кей!
По одну сторону вертолета курилась бездна, рождающая недобрые мысли – влипли они, вряд ли удастся отсюда выбраться, а так хотелось выбраться, вернуться домой, в Россию, хотя бы глазком одним увидеть дом, родных людей, – по другую сторону также курилась бездна… Иногда они ныряли в темную коричневую муть, пыль накрывала их целиком, вместе с винтом, который скрипел, трещал, будто старая мясорубка, но держался, – пока держался, – а раз держится техника, то и люди будут держаться.
Пыльный воздух был плотным, без ям, вертолет не проваливался в бездонь, хрипел, будто перегруженная лошадь и, впрягшись вместе с людьми в одно тягло, упрямо тащился по пространству на север, к своим. Главное, чтобы под брюхом оказался какой-нибудь палаточный городок с «бетеэрами» и «беэмпешками», эти машины – верный признак того, что в городке находятся наши.
– Леня! – прокричал Петраков что было силы, но голоса своего не услышал, голос увяз в лязганье вертолетного двигателя, а может, его просто не было, Петракову сделалось неприятно, в подглазии, справа, у него задергалась какая-то суматошная «нервенная» жилка, перекосила лицо…
Но вот какая вещь – Петраков своего голоса не услышал, а Костин услышал, точнее, засек его – донеслось из кабины какое-то странное, едва приметное клекотанье, кольнуло ухо и исчезло, Костин понял – командир зовет. Встревоженно глянув в пустоту выбитого блистера, он метнулся в кабину.
– Командир, звал?
Петраков удерживал рукоять шаг-газа в ровном положении, навалившись на него всем телом, зажав грудной клеткой, весом своим, рукой лишь помогал себе, туловище шаг-газа дергалось под ним, норовило выскользнуть, но Петраков не давал и одновременно он задирал голову, стараясь заглянуть в переднее стекло – как там горы, скоро ли кончатся?
В нижнем стекле курился коричневый дым, перемещался с места на место, тревожил душу – весь Афганистан был затянут коричневым дымом, ничего живого в нем не было, все мертвое, Петракову хотелось зажмурить глаза: слишком уж тошно делалось ему от этой коричневы.
– Командир, звал? – переспросил Костин, он не знал, как подступиться к скрюченному Петракову, тронешь его за плечо – шаг-газ вырвется из-под живота и «вертушка» нырнет вниз. Тогда – все. – Звал?
– Звал, – наконец отозвался Петраков, голос у него был чужой, какой-то дырявый, донельзя измочаленный. – Звал. Сделай мне укол в раненую руку.
Перешибленная рука висела плетью, пальцы опухли, превратились в негнущиеся толстые сосиски, резиновая нахлобучка, обпившейся пиявкой сидевшая на руке, вздулась безобразно, косо – того гляди отклеится. Костин вытащил из кармана пластмассовый конвертик с заряженными шприцами, выдернул один, примерился к плечу Петракова.
– Коли! – приказал тот, всосал в себя сквозь зубы воздух.
Боль терпеть нельзя, ее обязательно надо убирать – неправы те, кто считает, что боль не надо давить лекарствами, ее нужно перетерпеть и тогда все будет в порядке, неверно это: боль ослабляет сердце, нервные каналы превращает в гниль, сушит мышцы, от нее даже зубы выпадают – и свои собственные, естественные зубы, и вставные, металлические. Костин примерился, всадил иглу Петракову в плечо. Петраков вздрогнул, вновь всосал в себя воздух и, вдавившись подбородком в рубчатую облатку шаг-газа, прокричал совершенно неожиданно:
– Хорошо!
Они вышли к своим – в уютной зеленой долинке, живым радостным блюдцем вдавившейся в пятак между тремя хребтами сразу, увидели два десятка выгоревших до бумажной белизны палаток, песчаную плошку, огороженную врытыми в землю автомобильными покрышками, красный флаг, воткнутый в большой железный обод, снятый с грузовика и Петраков обрадовано протиснул сквозь сжатые зубы – дыхание было горячим, ему показалось, что он обварился:
– На-аши!
В долинке стояла десантная рота, перекрывала крупную караванную тропу, по которой из Пакистана переправляли оружие. Петраков повел «вертушку» вниз, целя носом, в который был врезан пулеметный ствол, в деревянный флагшток, украшенный выцветшим красным полотнецом, потом отвернул немного вправо и плюхнулся на зеленую площадку в десяти метрах от палатки. Подумал только, что рукоять шаг-газа, которую он удерживал своим телом, переломает ему все кости, но рукоять не выпустил и от удара о землю едва не насадился на нее, выплюнул изо рта кровяной сгусток, устало повалился на спину, на грязный, испачканный гарью и потом пол вертолета, прошептал неверяще:
– На-аши!
Леня Костин сел на пол рядом с ним, помотал головой, словно хотел вытряхнуть из ушей тяжелый сверлящий звон:
– Дошли-таки!
Петраков не услышал его, приподнял голову и стукнулся затылком о ребристый железный пол, повторил заведенно:
– На-аши! – потом приподнялся вновь, поискал взглядом глаза своего напарника, подмигнул ему.
Капитан Костин в этом походе был его спиной, его тылом, если бы не Леня, Петраков не смог бы вывести остатки группы – его и себя – к своим, не смог бы доставить документы.
Впрочем, нечего гадать и мусолить пресловутое «бы»: группа на то и группа, чтобы быть повязанной вкруговую взаимовыручкой, словно веревкой; в группе, как в песне: один за всех и все за одного. Только люди, поющие песню, над словами не задумываются – больше задумываются над мотивом, вранье в мотиве значит больше, чем вранье в словах, – а группа Петракова вырезала эти слова на живом теле, каждый член команды на самом себе…