После он что-то писал, а Надюшка молча смотрела на него. Закончив писать, он просмотрел написанный текст, усмехнулся и, смяв листок, вышел. Листок смятым остался лежать у окна.
Она взяла листок и развернула его. Сначала долго читала, разбирая корявый почерк, а потом потихоньку запела:
– Интересные слова, кажется, может получиться песенка, – сказала она, когда он зашел.
– Да это так, мое баловство, – ответил он. – Я иногда так расслабляюсь, скорее, от скуки, для себя. Вряд ли споется, даже под гитару не получилось, но вот ты как будто их пропела и уж как-то сильно меня задела. Твоя недетская затея с храмом – тоже. Если нравится, возьми. Голосок у тебя неплохой. Приедешь в Москву и там, в детском доме, убедишь других ребят, а уже когда станете взрослыми, возможно, построите настоящий Храм любви. Я даже готов шефство над затеей взять и чем смогу, помогу.
Упоминание о детском доме оказалось роковой ошибкой. Привыкшая за время бродяжничества к свободе, она не могла смириться с любым ограничением этих свобод, как бы они плохи ни были. Наверно, многие знают, как в семьях пугают детей, что отдадут в детский дом, если они проявят непослушание. Видимо, именно такое понимание имело место в ее жизни. Она, услышав о детском доме, заплакала, и нежность, с которой она до этого относилась к сопровождающему, моментально исчезла.
Уже в Москве, выйдя из вагона, она, выбрав момент, когда он отвлекся, сбежала. По его просьбе милиция ее вскоре поймала.
Он зашел в отделение, когда дюжий милиционер через двери буквально затаскивал ее в отделение. Видно, он сильно сжал ее руку. Она всхлипнула и укусила его за руку. Высвободив так свою, бросилась бежать.
Развернувшись, милиционер со всей силы пнул вдогонку ее под зад. Она упала и еще больше заплакала от боли, а точнее, закричала. Узелок с ее вещами полетел по полу. Ее картина Храма вылетела из него. Милиционер неловко наступил на нее и, слегка потеряв равновесие, прыгнул ей на попку, прижал ее, как дрянного котенка, ногой к земле, чтобы не убежала. Арабес не выдержал этого хамства и, подскочив к милиционеру, ударил его. На него налетели другие. Пока они дрались, Надюшка скрылась, и больше ее никто не видел.
Скрутив под угрозой пистолета руки и надев наручники, на него завели уголовное дело. Вместе с его вещами рядом с ним лежала и подобранная с пола помятая картина с изображением ее Храма люби. Все остальное Надюшка, видимо, успела подобрать и унести с собой.
– Вот так всегда ломают жизни, красивые мечты, помыслы, а с этим и светлые чувства детей, бросая их под пресс уголовщины, – сказал он милиционеру. – Девчонка-то была чудо, хоть и сирота. Пройдя через горе и страдания, она лелеяла красивую мечту, которую не смогла убить даже война людской вражды. Обидно за власть. В одно мгновенье вы своим хамством можете убить все человеческое. Обидно.
Через некоторое время его выпустили, и милиционер извинился перед ним.
– Вы бы лучше извинились перед той девочкой. Нашли или нет ее? – спросил Арабес.
– Нет.
– Неизвестно, к каким последствиям в ее судьбе приведет это безобразие, – сказал он и подумал: «Ох, не к добру это. Никакие извинения уже не воскресят те светлые и чистые мечты о Храме любви, которые жили в этой юной душе. Надеяться буду, что, живя постоянно в преследующим ее по жизни зле, с созерцанием разрушений и боли, она в душе выработала иммунитет спасения, как своего Храма мечты. Все было бы спокойней на душе, если бы новая череда событий не грозила ей возможностью озлобления на весь мир. Ведь так и может получиться, как она и говорила, только, похоже, душу ей уже заменят и без Храма, в котором она пыталась эти души лечить». В глубине души он надеялся, что в девчонке живет сильный дух, и он поможет сохранить ей ее чистую душу и мечту о своем Храме.
Как сообщить друзьям в Чечню, что он ее не довез, тоже не знал. Оправдываться не хотелось. Взял у милиционера картину Храма и шел домой.
В тот же день зашел в церковь и поставил свечку во спасение ее души. Он не понимал себя, почему он проникся к этой девочке каким-то щемящим сердце чувством. Это чувство не было похоже на отцовское беспокойство, а скорее, было общим состраданием. Оно было чем-то большим, как будто частью его самого, отрезанного пережитой судьбой, и вдруг стало ноющей раной взбудораженной усопшей души от утраченной где-то и какой-то мечты. Чтобы облегчить давящую сердце тяжесть, молясь перед иконой Божьей матери, просил дать этой девочке в жизни ангела-спасителя.
– Пусть она окажется в каком-нибудь церковном приходе. Дай ей силы и веры в тебя, Господи, и я надеюсь на твое чудо, – шептал, крестясь, он. – Воспитываясь в Храме, она спасет душу, и, по крайней мере, умереть с голоду там не дадут.
В течение нескольких месяцев после этого его не покидали размышления о девочке и ее судьбе. Некоторое время он постоянно интересовался в милиции результатами розыска, но все было тщетным. Милиции дел хватало и без этого. После тяжести бытовых забот этот случай потихоньку вроде бы стал забываться, но уж больно сильно задела его идея Храма любви, которой она взбудоражила его сердце. Эта идея Храма заполняла вакуум его воинской борьбы и миропонимания о смысле жизни.
Как истинно русского разрывает страсть любви к истине, так и его сознание охватил этот далекий луч света, вырвавшись монстром озарения из его дремлющих недр души. Он, требуя от него некой-то значимости, схватил его мертвой хваткой за душу. Удавка его была сильнее любви к женщине, да и, наверно, к красоте жизни, которую до этого он видел в благополучии.
Огонь истины во все времена призывал лучших представителей общества, не раздумывая, отдавать жизнь за нее. Женщина или истина, революция или любовь – что требует большей жертвы от мужчины, что оправдывает его жизнь и смерть? Этот извечный вопрос истории перед ним не стоял. Настоящая любовь к женщине для него могла быть или не быть, и в этом он уповал на Бога, но жить не по лжи, а значит, следовать закону и зову природы для него было истиной в первой инстанции. Жить не по лжи самому себе, так, чтобы его мелкое «хочу, хочу, хочу» не втаптывало в грязь его совесть.
Единственной дилеммой для него был выбор между совестью или любовью, и где истина тут, он не знал. Совесть – это всегда догматическая прививка общественного сознания, а любовь – зов внутренней его природы как протест военному насилию одного над другим. «Если совесть – это божий зов, а любовь – это Бог, то что первично?» – этот вопрос задавал он своему внутреннему голосу и ответа не слышал.
Храм любви, который он стал сравнивать с горой, которую родила маленькая мышка мечты из Чечни, отныне по преследующим его размышлениям и понятиям должен был разрешать эту проблему. Он своей интернациональной прививкой должен был призвать себя и людей к поклонению свободе любви без чувства греховности, чтобы все люди были от нее счастливы всегда, сохраняя свою совесть незапятнанной грехом страсти и сознанием порочности. Как творить чудо любви, не попирая совесть? Наверно, через музыку чувств, религиозным инстинктом веры? «Последнее было бы правильно», – говорил он себе и снова касался веры, как совести.
Он где-то читал, что ныне наука может одним внушать страх и ненависть, другим – любовь и уважение даже при душевной пустоте и отсутствии действительных дел и соответствующих качеств у людей. Эту науку взяли на вооружение политики. «Почему, – думал он, – эту науку нельзя взять для сотворения любви между людьми? Если человек выбрал объект любви, а этот объект не отвечает ему взаимностью, то при использовании достижений этой науки на какое-то время можно даже отвращение превратить в любовь и взаимность. Сколько трагедий личного характера можно было бы избежать?»