(Все это я узнал позже от мамы. В тот момент сознание милосердно покинуло меня.)
Правда, папаша Гатмусс привел меня в чувство — принес бадью ледяной воды и окатил меня. Вода загасила пламя и прервала мой обморок. Я сел, хватая ртом воздух.
— Поглядите на него, люди добрые, — сказал папаша Гатмусс — При виде тебя любой отец разревелся бы.
Я посмотрел на свое тело, на свежие волдыри, на обожженные до черноты грудь и живот.
Мать кричала на папашу. Я не все разобрал, но, кажется, она обвиняла его в том, что он нарочно бросил меня в огонь. Я оставил их ругаться и пополз к дому, прихватив по пути из кухни большой зазубренный нож на случай, если позже придется защищаться от Гатмусса Потом поднялся по лестнице к зеркалу в маминой комнате и посмотрел в лицо своему отражению. Нужно было подготовиться к тому, что предстало передо мной, но я поспешил. Узрел плавящееся и пузырящееся месиво ожогов вместо лица, и внезапно меня вырвало на собственное отражение.
Я очень осторожно стирал рвоту с подбородка, когда услышал рев Гатмусса с нижнего этажа.
— Слова, шкет? — орал он. — Ты писал слова обо мне?
Я поглядел поверх перил и увидел разгневанное чудовище. В его лапе было зажато несколько полусгоревших листков, исписанных моими каракулями. Очевидно, папаша выхватил их из огня и нашел там упоминание о себе. Я слишком хорошо помнил свой шедевр, чтобы не сомневаться: записки о Гатмуссе расцвечены множеством оскорбительных эпитетов. Папаша был слишком глуп, чтобы понять значение слов «тлетворный» или «скаредный», но он уловил главный смысл моих чувств. Я ненавидел его всем сердцем, и эта ненависть сочилась со страниц в его руке. Папаша тащил свою грузную тушу по лестнице, вопя:
— Я не идиот, шкет! Я знаю, про что тут написано. И я заставлю тебя помучиться за это, слышишь? Разведу новый костерок и поджарю тебя на нем, по минуте за каждое гадкое слово, что ты про меня накорябал. А ты накорябал много слов, шкет. Ох и пожарю я тебя! Станешь черным, как головешка, шкет!
Я решил не тратить силы и время на ответ. Мне надо было выбраться из дома и затеряться на темных улочках нашего района, звавшегося Девятым кругом. Самые пропащие из проклятых, чьи души не подчинялись ни кнуту ни прянику, хитростью и выдумкой кормились в этом кишащем бездельниками разоренном краю.
Они промышляли в помойном лабиринте позади нашего дома. В качестве платы за проживание в этом доме — полуистлевшей развалине — папаша Г. следил за грудами мусора и усмирял те души, которые, по его мнению, заслуживали наказания. Эта дозволенная жестокость подходила папаше Г. как нельзя лучше. Он выходил из дома еженощно, вооруженный мачете и ружьем, готовый увечить и калечить во имя закона. Теперь он взбирался по лестнице с теми же мачете и ружьем по мою душу. Я не сомневался, что он убьет меня, если (точнее,когда) доберется до меня. Я знал, что спастись от него на улице нет шансов, так что мне оставалось лишь выпрыгнуть из окна (мое тело совсем не чувствовало боли, онемев от шока) и бежать к крутым мусорным холмам. Я знал, что там можно оторваться от погони среди бесчисленных гнилых каньонов.
Папаша Г. выстрелил в окно, откуда я выпрыгнул, как только начал карабкаться на гору мусора. Он выстрелил еще раз, когда я добрался до вершины. Обе пули просвистели мимо, но совсем близко. Если он выпрыгнет и нагонит меня, он прострелит мне спину, причем не раздумывая. И пока я пробирался, спотыкаясь и скользя, по дальнему склону вонючего мусорного холма, я думал если выбирать между смертью здесь, от пули папаши Г., и возвращением домой к новым побоям и издевательствам, я предпочту смерть.
Но пока было рановато тешиться мыслями о смерти. Мое обожженное тело уже оправлялось от шока, навалилась боль, но я был достаточно шустрым, чтобы резво продвигаться по грудам гниющих объедков и ломаной мебели.