На глазах у рыдающих, сраженных горем родственников умирающий схватил уцелевшей рукой прибитый к берегу обломок корабля и на сыром песке начертал несколько слов. Затем невероятным усилием кивнул сыну Джону, чтобы тот присел и прочитал написанное. В своей последней эпистоле со всей убедительностью, какую придавали ему раны, мистер Дэшвуд заклинал сына позаботиться о финансовом благополучии приемной матери и сводных сестер, к которым оказался так несправедлив в своем завещании старик. Мистер Джон Дэшвуд не питал особых чувств к семье, но и его тронула эта просьба, высказанная таким манером и в такой час, поэтому он пообещал сделать все возможное, чтобы они ни в чем не нуждались. Волны вскипели — и унесли с собой слова, начертанные на песке, и последний вздох Генри Дэшвуда.
Мистеру Джону Дэшвуду вполне достало времени, чтобы как следует обдумать, до какой степени и в каком разумном объеме он может обеспечить сводных сестер. Он вовсе не был непорядочным, если не считать непорядочностью некоторую сердечную холодность и себялюбие; однако, в общем и целом, его уважали. Будь он женат на более обходительной женщине, его бы, возможно, уважали еще больше. Но миссис Джон Дэшвуд была до того бесчувственна и себялюбива, что могла бы служить злой карикатурой на своего супруга.
Дав обещание отцу, он про себя решил добавить к состоянию сводных сестер по тысяче фунтов, ибо перспектива вступления в наследство согрела его сердце и склонила к щедрости. Да! Он подарит им три тысячи фунтов, и это будет великодушно! Так он полностью их обеспечит и даст шанс каждой устроить свое счастье на приличествующей высоте над уровнем моря.
Не успели останки Генри Дэшвуда, уложенные, насколько это было возможно, по человеческому образу и подобию, похоронить, как, не утруждаясь предупреждением, в Норленд-парк прибыла миссис Дэшвуд с сыном и челядью. Никто не мог оспорить ее права приехать; с момента гибели Генри Дэшвуда дом со всеми его причудливыми коваными оградами и штатом зорких гарпунщиков принадлежал ее мужу. Однако бестактность, с которой она себя держала, сильно задевала новоиспеченную вдову. Миссис Джон Дэшвуд и прежде ни у кого из родственников мужа не ходила в любимицах, но до сих пор ей не представлялось возможности продемонстрировать, с каким пренебрежением к душевному покою других людей она способна вести себя, если это сулит ей выгоду.
— Нет никаких сомнений, что ваши родственники обладают досадным свойством притягивать к себе неблагосклонное внимание рокового океана, — недобро сказала она мужу вскоре после прибытия. — Если он решил забрать их себе, пусть это случится не там, где играет мой ребенок.
Подобное поведение невестки ранило вдову Генри Дэшвуда так больно, что прямо в день ее прибытия она покинула бы дом навсегда… если бы страстная мольба старшей дочери не донесла до нее две мысли: во-первых, о том, что подобный отъезд был бы неприличен, а во-вторых, что отправляться в путь, не обзаведясь предварительно достаточной вооруженной охраной, было бы истинным безумием.
Элинор, старшая дочь, обладала незаурядной ясностью ума, которая уже в девятнадцать лет сделала ее полноправной советчицей матери. У нее были доброе сердце, широкая спина и крепкие икры, а резные поделки из плавуна удавались ей просто превосходно и неизменно приводили всех в восхищение. Элинор была прилежна и с ранних лет поняла, что выживание во многом зависит от ума; ночи напролет она просиживала над толстыми книгами, пока не выучила назубок всех рыб и морских млекопитающих, развиваемую ими максимальную скорость, а также уязвимые места и не научилась опознавать их по шипам, клыкам и иглам.
Кроме того, Элинор обладала пылким сердцем, но умела держать себя в руках. Миссис Дэшвуд этого умения пока не обрела, а одна из ее дочерей твердо решила не обретать никогда. Во многом Марианна была такой же способной, как и Элинор. Плавала она ничуть не хуже, а что до объема легких, то он у нее был поистине выдающимся.