Оно было сегодня неярким. Мальчик спустил ноги с койки и сел на краю матраса, глядя на свет так же, как в первый день.
– Мой дедушка – отец моей матери – был здесь повешен, – произнес он дрогнувшим голосом. – В 1937 м. Эдгар Тейт. Эдгар Сент Клер Тейт.
– Ты, кажется, сказал, отец твоей матери?
– Я взял его имя. Я не хочу носить имя отца. Я никогда ему не принадлежал.
– Никто никому не принадлежит, – ответил Клив. – Ты принадлежишь сам себе.
– Но это неверно, – сказал Билли, слегка пожав плечами, и все еще глядя на свет на стене. Уверенность его была непоколебимой, вежливость, с которой он говорил, не делала его утверждение менее веским. – Я принадлежу своему деду. И всегда принадлежал.
– Ты еще не родился, когда…
– Это не важно. Пришел ушел, это ерунда.
Пришел ушел, удивился Клив. Понимал ли под этими словами Тейт жизнь и смерть? У него не было возможности спросить. Билли опять говорил тем же приглушенным, но настойчивым голосом.
– Конечно, он был виновен. Не так, как о том думают, но виновен. Он знал, кто он и на что способен, это вина, так ведь? Он убил четверых. Или, по крайней мере, за это его повесили.
– Ты думаешь, он убил больше?
Билли еще раз слабо пожал плечами: разве в количестве дело.
– Но никто не пришел посмотреть, куда его положили покоиться. Это неправильно, так ведь? Им было все равно, мне кажется. Вся семья, возможно, радовалась, что он умер. Думали, что он чокнутый, с самого начала. Но он не был таким. Я знаю, не был. У меня его руки и его глаза. Так мама сказала. Она мне все о нем рассказала, видишь ли, прямо перед смертью. Рассказала мне вещи, которые никому и никогда не говорила. И рассказала мне только потому, что мои глаза… – он запнулся и приложил руку к губам, будто колеблющийся свет на стене уже загипнотизировал его, чтобы он не сказал слишком многое.
– Что сказала тебе мать? – нажал Клив.
Билли, казалось, взвешивал различные ответы, перед тем как предложить один из них.
– Только то, что он и я были одинаковы в некоторых вещах, – сказал он.
– Чокнутые, что ли? – спросил полушутя Клив.
– Что то вроде того, – ответил Билли, все еще глядя на стену; он вздохнул, затем решил продолжить признание: – Вот почему я пришел сюда. Так мой дедушка узнает, что он не был забыт.
– Пришел сюда? – спросил Клив. – О чем ты говоришь. Тебя поймали и посадили. У тебя не было выбора.
Свет на стене угас, туча заслонила солнце. Билли взглянул на Клива. Свет был тут, в его глазах.
– Я совершил преступление, чтобы попасть сюда, – ответил мальчик. – Это был осмысленный поступок.
Клив покачал головой. Заявление казалось абсурдным.
– Я и раньше пытался. Дважды. Это отнимает время. Но я здесь, разве не так?
– Не считай меня дураком, Билли, – предостерег Клив.
– Я и не считаю, – ответил тот. Теперь он стоял. Казалось, он почувствовал облегчение; что рассказал эту историю, он даже улыбался, будто бы испытующе, когда сказал: – Ты был добр ко мне. Не думай, что я этого не понимаю. Я благодарен. Теперь… – он посмотрел в лицо Кливу, перед тем как сказать: – Я хочу знать, где могилы. Найди их, и ты больше не услышишь ни одного писка от меня, обещаю.
* * *
Клив почти ничего не знал ни о тюрьме, ни о ее истории, но он знал тех, кто это мог знать. Был человек по прозванию Епископ, столь хорошо известный заключенным, что имя его требовало определенного артикля, – этот человек частенько бывал в Мастерской в то же время, что и Клив. Епископ находился то в тюрьме, то за ее стенами в течение своих сорока с чем то лет, в основном за всякие мелочи, и со всем фатализмом одноногого человека, который изучает монопедию пожизненно, стал знатоком тюрем и карательной системы в целом.