– Океания, как я слышал, сэр, заявила о присутствии своих представителей на симпозиуме, организованном нашей новой… мадам Верховной…
Я киваю.
– Но остальные, – вдруг спешит прибавить Делалье, – не ответят, пока не поговорят с вами, сэр.
У меня невольно округляются глаза от удивления.
– Они… – Делалье снова деликатно кашляет. – Дело в том, сэр, что, как вам известно, они старые друзья семьи, и… э-э…
– Да, – шепчу я, – конечно.
Отвожу взгляд и смотрю в стену. Челюсти сводит от бессилия. В глубине души я этого ожидал, но после двух недель молчания начал надеяться, что они так и будут прикидываться дураками. Старые друзья отца не выходят со мной на контакт – никаких соболезнований, белых роз и открыток. Прекратилась привычная переписка с семьями, которые я знаю с детства, с кланами, ответственными за адский ландшафт, в котором мы сейчас существуем. Я уже думал, что меня, к счастью, милосердно бросили. Я ошибся.
Видимо, предательства недостаточно, чтобы меня оставили в покое. Стало быть, ежедневные записи отца, подробно излагавшего мою «карикатурно-нелепую увлеченность экспериментом», не стали достаточно веским основанием, чтобы изгнать паршивую овцу из стада. Он любил сетовать вслух, мой отец, широко делясь неодобрением и отвращением ко мне со старыми друзьями, единственными из ныне живущих, кто знал его лично. Он каждый день унижал меня перед общими знакомыми, превращая мой мир, мысли и чувства в нечто ничтожное и жалкое. Каждый день мне на почту приходили нудные нотации от других главнокомандующих, взывавших к моему здравому смыслу, как они это называли, призывавших опомниться, перестать позорить семью и начать слушаться отца. Повзрослеть наконец, стать мужчиной и заканчивать хныкать над моей больной матерью. Нет, эти связи уходят корнями слишком глубоко…
Крепко зажмуриваюсь, чтобы сдержать наплыв лиц и воспоминаний детства, и отвечаю:
– Передай им, я с ними свяжусь.
– В этом нет необходимости, сэр, – отвечает Делалье.
– Как так?
– Дети Ибрагима уже en route[1].
У меня будто мгновенно парализовало руки и ноги.
– То есть? – я едва сохраняю хладнокровие. – На пути куда? Сюда?
Делалье кивает.
Меня обдает жаром. Я не замечаю, как вскакиваю, пока мне не приходится ухватиться за край стола, чтобы удержаться на ногах.
– Да как они смеют, – говорю я, цепляясь за остатки самообладания. – Какое неуважение… Какая невыносимая бесцеремонность…
– Да, сэр, я понимаю, сэр, – снова тревожится Делалье. – Но, как вы сами знаете, таков образ действий правящих семей, сэр. Старая традиция. Отказ с моей стороны был бы интерпретирован как проявление открытой враждебности, а мадам Верховная главнокомандующая велела мне как можно дольше вести себя дипломатично, и я подумал… О, простите, простите меня, сэр…
– Она не знает, с кем имеет дело, – резко говорю я. – С этими людьми не может быть дипломатии. Новая командующая еще не имела возможности в этом убедиться, но ты, – говорю я скорее расстроенно, чем зло, – ты-то опытный человек! Чтобы избежать этого, я бы не побоялся решиться на войну…
Я не смотрю на Делалье во время своей тирады и наконец слышу его дрожащий голос:
– Сэр, мне очень, очень жаль.
Ну еще бы, старая традиция.
Право приходить и уходить когда вздумается существует очень давно. Правящие семьи всегда были желанными гостями на подконтрольных территориях и обходились без приглашений. Пока повстанческое движение было молодо, а дети малы, наши семьи крепко держались друг за друга. А теперь эти кланы – и их детки – правят миром.
Так жил и я – очень долгое время. Во вторник встреча для игр в Европе, в пятницу – обед в Южной Америке. Наши родители сумасшедшие, причем поголовно.
Единственные приятели, которые у меня были, росли в семьях еще более безумных, чем моя. У меня нет желания снова их видеть.
Однако…
Господи, надо же предупредить Джульетту!
– Что касается гражданских, сэр, – лепечет Делалье, – я говорил с Каслом по… по вашей просьбе, сэр, как лучше осуществить вывод населения из бараков…
Остаток встречи я почти не помню.
Избавившись наконец от Делалье, я спешу обратно в свои бывшие комнаты: в это время Джульетта обычно там, и я надеюсь застать ее и предупредить, пока не поздно.
Но меня перехватили.
– Эй…
Рассеянно поднимаю взгляд и останавливаюсь как вкопанный. Глаза округляются.
– Кент, – тихо говорю я.
Сразу же понимаю – с ним что-то не то. Выглядит он ужасно – еще более тощий, чем раньше, под глазами черные круги. Еле держится на ногах.
Интересно, я тоже кажусь ему таким?
– Я хотел спросить… – начинает он и отводит взгляд. Лицо сводит судорогой. Кашлянув, он продолжает: – Нельзя ли нам с тобой поговорить?
Мне вдруг становится трудно дышать. Я смотрю на него долгую секунду, отмечая напряженные плечи, растрепанные волосы, обкусанные до крови ногти. Под моим взглядом Кент засовывает руки глубже в карманы. В глаза мне он не смотрит.
– Говори, – отвечаю я.
Он кивает.
Я тихо, медленно выдыхаю. Мы ни словом не обменялись с того дня, когда я выяснил, что мы братья, – почти три недели назад. Я думал, тот эмоциональный взрыв завершился ко всеобщему удовлетворению, но с тех пор произошло много всякого, и у нас не было возможности расковырять эту рану.
– Конечно, давай поговорим, – повторяю я.
Кент с трудом сглатывает, не отрывая взгляда от пола.
– Хорошо.
У меня вдруг вырывается вопрос, от которого нам обоим становится неуютно:
– С тобой что-то не так?
Удивленный, Кент поднимает глаза – красные веки, голубые радужки, белки в красных прожилках. Кадык дергается вверх-вниз по шее.
– Я не знаю, с кем еще поговорить, – шепчет он. – Кто поймет…
Зато я знаю. Я понял все и сразу.
Когда его глаза вдруг стекленеют от сдерживаемых эмоций, а плечи трясутся, несмотря на все усилия держаться…
Я чувствую, как мои собственные кости трещат.
– Конечно, – к своему удивлению, говорю я. – Пойдем.
Джульетта
Нас ждет очередной холодный день – посеребренные инеем развалины и припудренное снегом разложение. Каждое утро я просыпаюсь в надежде на лучик солнечного света, но безжалостный мороз алчно запускает зубы в нашу плоть. Бо́льшая часть зимы позади, но первые недели марта выдались бесчеловечно морозными. Поднимаю воротник пальто и запахиваюсь поплотнее.
Мы с Кенджи на ставшей уже традиционной утренней прогулке по брошенной территории Сектора 45. Странное, раскрепощающее ощущение – иметь возможность свободно побродить на свежем воздухе. Странное, потому что я не могу выйти с базы без маленького отряда охраны, а раскрепощающее оттого, что я впервые знакомлюсь с окрестностями. У меня никогда еще не было возможности пройтись вдоль бараков, своими глазами увидеть, что стало с нашим миром. А теперь у меня полное право гулять где хочется…
Ну, почти.
Оглядываюсь через плечо на шестерых солдат, следующих за нами по пятам с автоматами на изготовку. Никто еще точно не знает, что со мной делать. У Андерсона все было заведено иначе – он никому не показывал своего лица, кроме тех, кого собирался убить, и никуда не выезжал без личной охраны. У меня нет правил ни на первый, ни на второй случай, и пока я не решила, в какой манере буду руководить, моя новая реальность такова: меня опекают, стоит выйти за порог.
Я пыталась объяснить, что мне не нужна защита, напоминала о своем смертоносном (буквально) прикосновении, о сверхчеловеческой силе, о фактической неуязвимости…
– Солдатам будет намного проще, – объяснил Уорнер, – если ты будешь соблюдать формальный протокол. Мы в армии привыкли полагаться на правила, распорядок и постоянную дисциплину; солдатам нужна инструкция на любую ситуацию. Сделай это ради них, – попросил он. – Подыграй. Нельзя же поменять все и сразу, любимая, это дезориентирует.