Элизабет вгляделась вглубь темного коридора.
– Он здесь?
– Отец-то? Нет. У Тёрнеров опять проблемы. Твой отец пытается помочь.
Элизабет знала Тёрнеров. Жена – пьяница, в любой момент готова устроить скандал. Даже покалечила своего мужа однажды, а вызов приняла как раз Элизабет, в свой последний день работы в патрульных. Можно было прикрыть глаза и сразу представить себе узкий тесный домик, женщину в розовом домашнем халате и весом от силы в какую-то сотню фунтов[2].
«Мне нужен преподобный!»
В руке у нее была скалка, которой она размахивала в полутьме. Ее муж лежал на полу весь в крови.
«Я не буду разговаривать ни с кем, кроме преподобного!»
Элизабет приготовилась действовать жестко, но ее отец угомонил тетку, а ее муж – в очередной раз – отказался писать заявление в полицию. Это было несколько лет назад, и преподобный до сих пор занимался их воспитанием.
– Он ведь никогда не отступается?
– Твой отец-то? Нет.
Элизабет посмотрела в окно.
– Он говорил что-нибудь про ту стрельбу?
– Нет, зайчик. Да и что он мог сказать?
Хороший вопрос, и Элизабет знала ответ. Как он отреагировал бы? Да просто обвинил бы ее в этих смертях, в том, что она вообще-то коп, для начала. Сказал бы, что один раз она уже обманула его доверие и что все плохое вытекает из того одного-единственного неверного решения: и подвал, и мертвые братья, и ее карьера…
– Он до сих пор не может смириться с жизнью, которую я избрала.
– Ну как же не может? Он ведь твой отец, и он тоскует…
– По мне?
– По лучшим временам, наверное. По тому, что когда-то было. Никакой мужчина не хочет, чтобы его ненавидела собственная дочь.
– Я не ненавижу его.
– Но и не прощаешь.
Элизабет не могла не признать правду. Она держалась на расстоянии, и даже когда они просто оказывались вдвоем в одной комнате, в ней тут же повисал отчетливый холодок.
– Ма, как вышло, что вы оба такие разные?
– На самом деле никакие мы не разные.
– Морщинки, когда вы смеетесь. Морщинки, когда вы хмуритесь. Одобрение. Осуждение. Вы настолько противоположны, что я диву даюсь, как это вы остаетесь вместе так долго! Просто поражаюсь. Правда поражаюсь.
– Ты несправедлива к своему отцу.
– Да ну?
– Ну что я могу сказать тебе, детка? – Ее мать отпила виски и улыбнулась. – Сердцу не прикажешь.
– Даже после стольких лет?
– Ну, может, с некоторых пор дело уже и не в сердце… Да, он может быть сложным, но лишь потому, что видит мир совершенно четко и ясно. Добро и зло, одна прямая дорога… Чем старше я становлюсь, тем больше спокойствия нахожу в подобной определенности.
– Господи, ты ведь изучала философию!
– Это была совершенно другая жизнь.
– Жила в Париже. Писала стихи.
Ее мать лишь отмахнулась.
– Тогда я была просто девчонкой, а Париж – это просто место. Ты спрашиваешь, почему мы так долго остаемся вместе, и где-то в глубине сердца я помню, каково это – когда есть четкое видение и цель, когда есть твердая решимость каждый день делать мир хотя бы чуточку лучше. Жить с твоим отцом – все равно что стоять рядом с открытым огнем; это в чистом виде сила, жар и сознание собственного предназначения. Он встает с постели уже заведенный и заканчивает день таким же. Он множество лет делал меня жутко счастливой.
– А сейчас?
Мать ностальгически улыбнулась.
– Давай просто скажем: насколько бы жестче и неуступчивей ни стал твой отец, мой дом всегда будет там, где его дом.
Элизабет не могла не оценить простую элегантность подобной самоотверженной верности. Священник. Жена священника. Лиз позволила молчанию продлиться еще чуть-чуть, размышляя, как это, наверное, у них было: страсть и холодный расчет, чаяния молодости и величественная каменная церковь…
– Совсем ведь не похожа на ту, что была? – Опять отвернувшись к окну, она уставилась на обложенные разномастными камнями клумбы и коричневую траву, на бедную, узкую церковку, обшитую выгоревшей на солнце вагонкой. – Я вспоминаю про нее иногда: прохладная и тихая, вид с крыльца до самого горизонта…
– Я-то думала, ты терпеть не можешь старую церковь.
– Не всегда. И не с такой страстью.
– Почему ты здесь, деточка? – В том же оконном стекле появилось и отражение матери. – Если по правде?
Элизабет вздохнула, понемногу понимая, в чем на самом деле причина ее появления здесь.
– Я хороший человек? – Мать начала улыбаться, но Элизабет ее остановила. – Я серьезно, ма! Вот сейчас. Середина ночи. Все у меня в жизни пошло наперекосяк, я понятия не имею, чем все это кончится, – и вот сразу прискакала сюда…
– Не будь дурочкой.
– Я человек, способный только брать?
– Элизабет Фрэнсис Блэк, вы в жизни никогда ничего не брали! С тех пор, как ты была маленькая, я видела, как ты только даешь, сначала своему отцу и приходу, а потом и всему городу! Сколько у тебя медалей? Сколько жизней ты спасла? К чему весь этот разговор на самом деле?
Элизабет опять села за стол и уставилась на свой стакан, опустив голову в плечи.
– Ты знаешь, как хорошо я стреляю.
– А! Теперь понимаю. – Мать взяла дочь за руку, и вокруг глаз у нее собрались морщинки, когда она слегка сжала ей пальцы и уселась напротив. – Если ты выстрелила в этих людей восемнадцать раз, значит, у тебя имелась на то веская причина. И кто бы что ни говорил, это не заставит меня испытывать по этому поводу какие-то другие чувства.
– Ты уже читала газеты?
– Общие слова. – Она презрительно фыркнула. – Перевернули всё с ног на голову.
– Убиты два человека. Что тут еще скажешь?
– Девочка! – Мать опять наполнила стакан Элизабет, подлила и себе. – Это все равно что использовать слово «белый», описывая восход полной луны, или «мокрый», чтобы передать величие океана. Ты спасла невинную девочку. Все остальное на этом фоне просто бледнеет.
– Ты в курсе, что полиция штата ведет расследование?
– Я знаю лишь одно: ты делала то, что сочла правильным, что подсказало тебе твое сердце, и если ты выстрелила в этих людей восемнадцать раз, значит, на то была веская причина.
– А что, если полиция штата с этим не согласится?
– О боже! – ее мать опять рассмеялась. – Нельзя же настолько в себе сомневаться! Ну проведут они по-быстрому свое расследование, очистят твое имя… Тебе наверняка это тоже ясно.
– Похоже, прямо сейчас ничего не ясно. Что именно произошло. Почему это произошло. Я вообще-то не спала еще нормально ни разу.
Ее мать пригубила виски, а потом подняла палец.
– Тебе знакомо слово «вдохновение»? Его значение? Откуда оно взялось?
Элизабет покачала головой.
– В Средние века никто не понимал вещи, которые делают некоторых людей особенными, – вещи вроде воображения, или творческих способностей, или дара предвидения. Люди жили и умирали в одной и той же маленькой деревушке. Они понятия не имели, почему встает и садится солнце или почему наступает зима. Они ковырялись в грязи и умирали молодыми от всяких болезней. Каждая живая душа в то темное, сложное время сталкивалась с одними и теми же ограничениями – каждая живая душа, за исключением крошечного драгоценного меньшинства, которое редко попадало в тот мир и видело вещи совсем по-иному: поэтов и изобретателей, художников и зодчих… Простой народ не понимал таких людей – им было неведомо, как это человек может однажды проснуться и увидеть мир совершенно другими глазами. Они думали, что это дар Божий. Отсюда и слово «вдохновение». Оно означает, что в тебя что-то вдохнули.
– Я не художник и не поэт. Какие уж там прозрения…
– И все же у тебя хорошо развита интуиция, способность к внутреннему озарению, столь же редкая, как и поэтический дар. Ты не стала бы убивать этих людей, если б не было другого выхода.
– Послушай, ма…
– Вдохновение! – мать уже слегка развезло, и ее глаза увлажнились. – То, что вдохнул сам Господь!
* * *
Через тридцать минут Элизабет уже ехала обратно в сторону центра. Городок был вполне приличных размеров для Северной Каролины – сто тысяч жителей в пределах городской черты, и еще вдвое больше рассыпалось по прилегающему административному округу. Местами он был все еще богат, но после десяти лет экономического спада стали все более явно проглядывать глубокие трещины. Разбитые магазинные витрины попадались там, где раньше об этом нельзя было и помыслить. Выбитые стекла никто не вставлял, здания оставались некрашеными. Элизабет миновала место, где некогда располагался ее любимый ресторан, и увидела компашку малолетней шпаны, о чем-то скандалящей на углу. Теперь и это встречалось все чаще: злоба, недовольство… Безработица вдвое превышала общенациональный уровень, и с каждым годом становилось все труднее делать вид, будто лучшие времена не остались в далеком прошлом. Впрочем, все это вовсе не означало, что местами город не был красив. На самом деле он весьма неплох на вид: старые дома и ограды из штакетника, бронзовые статуи, наводящие на мысли о былой стабильности, о войне и самопожертвовании… Все-таки уцелели островки, вызывающие гордость, но, похоже, даже самые достойные люди выражали ее с некоторой опаской, словно почему-то это могло повлечь за собой нехорошие последствия, – как будто лучше всего было не высовываться и тихо ждать более чистого неба.