Катерина - Сапцина Ульяна Валерьевна страница 11.

Шрифт
Фон

Я смотрю на друга и представляю себе, что он видел и что чувствовал и что знал и что сделал, когда свет начал гаснуть, как попрощался со своей жизнью, как остановилось его сердце и он умер. Смотрю на него, улыбаюсь и плачу. Мелкий умник, остряк и паршивец. Магнат с сахарной водичкой. Паяц в розово-голубом костюме из индийского хлопка. Ты ушел слишком молодым, охеренно молодым. Но я рад за тебя, я тобой горжусь, ты так старался жить и жил так здорово и красиво, так радостно и великолепно. Я знаю, ты улыбался, знаю, ты смеялся, знаю даже, хоть тебе и было страшно, ты ушел довольный тем, как прожил жизнь.

Мне тебя будет не хватать.

Если бы я чаще виделся с тобой.

Если бы только сказал, что люблю тебя.

Если бы еще хотя бы раз выпил с тобой вместе.

Если бы.

Если бы.

Смотрю на друга и плачу. Когда ящик закрывают и все встают, я встаю вместе со всеми, и мы следуем за катафалком к кладбищу. Я вижу, как ящик с моим другом опускают в яму, вырытую в земле, и перед тем, как он скрывается из виду, протягиваю руку и говорю до свидания, я буду скучать по тебе, до свидания.

Я еду в аэропорт.

Сажусь в самолет.

Лечу домой.

Когда я вхожу в дом, жена спит. Я целую ее в щеку и ложусь рядом с ней в постель.

Каждая минута.

Каждая бесценная минута.

Засыпая, я задумываюсь, сколько еще мне осталось и как все случится и что я увижу и что почувствую и что скажу, когда погаснет свет.

Уравняются ли мои счета.

Уравняются ли.

Когда погаснет свет.

Париж, 1992 год

Сижу на скамье перед «Вратами ада». Солнце печет вовсю высоко в небе музей только что открылся сейчас середина лета, и если я хочу спокойно побыть здесь наедине с «Вратами», приходить надо пораньше, опередив толпы посетителей. У меня бутылка воды пачка сигарет один из блокнотов и полный карман черных ручек. Я пишу. Не какую-нибудь дневниковую чушь. Не размышления о том, как прошел день. Не свои нелепые наблюдения в кафе или что я ел на завтрак, а начало книги. И как бы там ни уверяли авторы дрянных дневников и самоучителей и профессора в школах литературного мастерства, писать книгу намного-намного труднее, чем вести дневник. Читать твой дневник никто не будет. А если и будут, если кого-нибудь попросишь почитать его, на честную оценку не рассчитывай. Даже если это худший дневник в истории человечества, не дневник, а кусок дерьма, каждый, кто читает его, улыбнется и станет уверять, что ты талант и что им понравилось. А когда пишешь взаправду, для издания, с намерением отпустить свою книгу в большой мир, важно каждое слово. Важно каждое предложение. Каждая запятая, знак препинания, вся грамматика. Как читаются слова, как звучат, как выглядят на странице. Все это решения, все они важны. И за каждым решением должна стоять причина. Это стресс. Стресс от необходимости принимать верные решения, причем принимать снова и снова, еще и еще. Если сделаешь это правильно, если справишься, люди в большом мире, которых ты не знаешь и никогда не узнаешь, станут читать то, что ты пишешь. И у них появится свое мнение о прочитанном. Нравится тебе их мнение или нет, оно имеет ценность. Так что я, когда сажусь и пишу, отношусь к этому со всей серьезностью. Я знаю, чем хочу заниматься и что хочу сказать, я слышу и вижу это у себя в голове, чувствую в биении сердца. Это честолюбие и ярость и радикальность. Это секс и любовь и запах спермы. Это печаль и боль. Радость и свобода наплевать на все, и груз слишком заметного неравнодушия. Это вскрытие души ударом тупого предмета. Прямо и расчетливо. Никакого транжирства. Никаких излишеств. Никаких попыток впечатлить вас моей виртуозностью или мастерством. Я хочу заставить вас чувствовать так же, как я, глубоко и мощно. Хочу встряхнуть вас, тронуть вас, заставить вас отвести глаза от страницы, потому что я ошеломил вас, и вынудить снова взяться за чтение, потому что вы хотите быть ошеломленными вновь. Хочу оставить на вас неизгладимый след так, чтобы вы этого никогда не забыли. И хотя я знаю все это, вижу, слышу и чувствую, теперь, когда я сижу на скамье перед «Вратами ада», я, американец двадцати одного года в Париже, потерянный и скитающийся, нашедший и сосредоточенный, сделать то, чего я хочу, я не могу. Пока что не могу. Пока. Так что я работаю. Пишу. Думаю. Чувствую. Стараюсь перенести на страницу то, чего хочу, что знаю и что ощущаю. Неотрывно смотрю на черные буквы на коричневой бумаге. Слушаю, с каким звуком движется в моей руке ручка, вижу, как появляется на бумаге ее след. И верю так, как невозможно научить верить, что в какой-то момент смогу сделать то, чего хочу, написать, что я вижу, чувствую и слышу. Если я буду сидеть, работать и верить достаточно долго – может, год, может, пять или десять, или двадцать пять, – то, что у меня в голове, придет в соответствие тому, что на бумаге.

Пока я смотрю в блокнот, обдумываю следующее слово, чувствую утреннее солнце на лице и руках, слышу птиц на деревьях надо мной, вдыхаю запах хлеба из местной булочной и ощущаю на языке остатки вкуса черного кофе, выпитого по пути сюда, я замечаю, как кто-то направляется ко мне, слышу шаги по гравию дорожки, вижу надвигающуюся тень. Я не поднимаю головы. Скамейка в нескольких футах от меня свободна, но неизвестный садится рядом. Нас разделяют два фута пространства. Глядя вниз, вижу пару черных конверсов «олл старз», короткие черные носки, длинные и тонкие незагорелые ноги. Подумываю уйти или отвернуться, прикидываю, что неизвестный сделает какие там ему нужно фотки и направится дальше. И продолжаю смотреть на черные буквы на коричневой бумаге, на пустое место на странице, которое собираюсь заполнить. А пока размышляю, слышу голос.

Что пишешь?

Женщина, хотя это я знал заранее. Английский с легким акцентом – каким именно, не могу определить, но кажется, есть в нем что-то скандинавское. Голос приятный и низкий, ощущается как кофе, в который плеснули немного сливок и положили десять полных ложек сахара. Я не поднимаю головы и не отвечаю. Слышу, как что-то шуршит в сумке, щелкает зажигалка, затяжка, запах табака, резкий и приятный аромат облегчения и зависимости. Опять слышу голос, но смотрю в блокнот.

Изображаешь неприступность. Так мило.

Усмехаюсь, но на нее не смотрю.

На меня можно смотреть. Я не Медуза. В камень не превратишься.

Снова усмехаюсь.

Вот же упрямый. Хотя бы на вопрос ответь, мне любопытно.

Что я пишу?

Да.

Не твое собачье дело.

Она смеется. Смотрю на черные буквы и коричневую бумагу. Неизвестная не уходит, я снова слышу шорох. Стараюсь вспомнить, на чем я остановился, вернуться к тому, чем занят, но не получается. Выпрямляюсь, оглядываю ее, высокую и тонкую, бледную, с длинными и густыми волнистыми темно-рыжими волосами, веснушками на щеках и переносице, с глазами оттенка какао, пухлыми выпяченными губами, и без помады яркими, как вишневый пирог. На ней белый сарафан с короткими рукавами и рисунком из маленьких черепов – красных, черных, желтых черепов, голубых, розовых и зеленых, а еще – черные конверсы и короткие черные носки. Она сокрушительно красива, хоть вроде и не старается, а платье, его черный юмор и его пародия на милоту, только усиливают впечатление.

Ничего платье.

Она улыбается: ровные белые идеальные зубы.

Спасибо.

Обувь тоже.

В них удобно. Когда подолгу ходишь.

Ты откуда?

С севера.

Смеюсь.

Откуда именно?

Из одной северной страны.

Снова смеюсь. Она кивает на мой блокнот.

Что пишешь?

Книгу.

Книгу. Ого. Надо же.

Я опять смеюсь.

О чем твоя книга?

Знаешь «Мизантропа»?

Пьесу Мольера?

Да.

Да, Le Misanthrope знаю.

Название она произносит почти как француженка.

Я пишу книгу по мотивам «Мизантропа», только действие происходит в наши дни, в Нью-Йорке.

Она смеется.

Что, так смешно?

Кивает.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке