И, повернувшись, направился к ближайшей станции подземки.
Да, завтра ему непременно поставят на вид то, что он как старший пары действовал не по инструкции, не вызвал подкрепления, покинул место происшествия, и так далее, и тому подобное. А он не будет объяснять, что подкрепление все равно бы не успело и «толкачи» уже сегодня ночью растолкали бы те полсотни фунтов дури по карманам мелких оптовиков, которые немедленно отправились бы на улицы продавать отраву наркам. Матерым, которым терять уже нечего, и совсем молодым, у которых есть еще шанс соскочить с иглы.
Сегодня он увеличил эти шансы. Наверно. А если и нет – плевать. И на то, что, возможно, завтра шеф прикажет ему положить на стол полицейский значок, ибо слишком много накопилось у него подобных случаев за последние годы, и на то, что рукав потихоньку становится горячим и липким не только выше локтя, но и ниже, и на то, что люди в вагоне оборачиваются на странного полицейского с кровавым пятном на рукаве, которого это пятно ничуть не заботит.
Плевать на все.
Давно уже.
С того самого дня…
* * *
Эта картина навсегда засела в его памяти. Намертво. Говорят, что со временем воспоминания тускнеют, становятся не такими яркими и менее болезненными…
Чушь собачья.
Джек помнил все так, будто это случилось вчера…
Многие свечи уже догорели до конца, другие еще плакали воском и мигали тусклыми огоньками, слабо разгонявшими мрак, царящий в храме. Лучи рассветного солнца пока не коснулись высоких стрельчатых окон, и лишь это жалкое мерцание умирающих огарков оставалось единственным освещением.
Он шел по проходу между скамьями. Лужи крови уже успели покрыться бурой коркой и казались пятнами засохших чернил, которые кто-то в изобилии разлил по выцветшим гобеленам и полу, украшенному старинной мозаикой.
Часть трупов санитары успели снять, но три обезображенных тела еще висели на стене, мертвыми глазами следя за полицейским, идущим по проходу.
Под громадным распятием лежало что-то маленькое, накрытое куском белого полотна, наброшенного на ужасное подношение санитаром, которого не на шутку трясло от увиденного. Капля крови проступила на материи, и эта крохотная точка на снежном фоне почему-то казалась самым страшным из того океана кровавого кошмара, который сейчас властвовал в оскверненном храме. Тела на стенах, лужи засохшей крови, запах бойни в святом месте – все отходило на второй план. От крохотного красного пятнышка на белом сукне выл и рвался наружу разум, оно притягивало взгляд, оно завораживало и тащило за собой туда, за границу жизни, во мрак и холод, где царствуют, обнявшись ледяными руками, две сестры – смерть и безумие.
Джек медленно подошел к подножию гигантского распятия. Первый лучик солнца коснулся деревянного лика Христа, и, казалось, Господь изменился в лице и в ужасе прикрыл глаза, когда отец стянул окровавленное покрывало с изуродованного тельца собственной дочери.
Он неторопливо опустился на колени и наклонился над трупом. Большой розовый бант в тоненькой косичке был помят и раздавлен, и Джек начал осторожно расправлять его. В широко открытых глазах полицейского плескалось безумие, а губы шептали, шептали, шептали…
– Где же ты помяла свой бантик, малышка? Я оставил тебя всего на сутки, а ты уже успела так испачкаться… И что ты здесь делаешь? Пойдем отсюда, здесь темно и холодно… Здесь очень холодно. Ты чувствуешь, детка? Не бойся, папка теперь с тобой. Он всегда будет с тобой, моя девочка.
Он осторожно взял окровавленное тельце ребенка с огромного серебряного блюда и начал его баюкать у себя на груди, пачкая кровавыми разводами форменную рубашку.
– Это все оттого, что я не помолился за тебя в тот вечер, помнишь? Когда я выгнал пастора Мэтью. А вот и он… И мама…
Джек кивнул на распятые тела.
– Они не обиделись, правда ведь… Эй, вы ведь не обиделись? Нет? Ну вот и хорошо.
Зашипела и погасла последняя свеча. Лучи наконец-то взошедшего солнца заплясали на полу в веселом хороводе. Свет ударил в глаза Томпсона, и он на секунду зажмурился.
Свет…
Яркие лучи упали на его лицо, и безумие, уже сжимающее в своих страшных объятиях разум человека, дрогнуло и отступило. Теперь в его глазах была только невыразимая боль и кипящая ярость. Рывком он вскочил на ноги и обратил мертвое лицо ребенка к деревянному лику Христа:
– Ты видишь это? Где же ты был тогда, в ту минуту?! Зачем ты нужен мне, идол, когда в твоем храме так умерла моя дочь?
Распятый Бог молча висел на своей крестовине, и лишь маленькая нарисованная слеза стекала по потемневшей от времени щеке…
Лучше бы он сошел с ума в тот день. Или застрелился. Но спасительное безумие не наступило, а пустить пулю в лоб не дали друзья-полицейские. И это хорошо. Потому что горе утраты очень быстро сменилось жаждой мести. Той, что ломает любые преграды на пути к цели…
И он отомстил. Ценой невероятных усилий достиг далекой России, нашел убийцу жены и дочери – и поступил по справедливости[1]. Так, как было нужно поступить.
После этого стало немного легче…
Но ненадолго.
Он вернулся домой, в Америку, начал работать снова. Служба в полиции – хорошее лекарство для того, чтобы отвлечься от мыслей – слишком страшных для того, чтобы переживать их в одиночку.
Правда, лекарство, действующее очень временно…
Ведь после работы были долгие вечера одиночества – и ночи, когда к нему приходили сны. Горящие красным пламенем глаза той твари, что он убил. И та сцена в храме – яркая, в деталях.
Гораздо более страшная, чем все чудовища на свете.
Что его удерживало на этом свете? На этот вопрос Джек Томпсон не мог ответить даже сам себе. Привычка жить? Не исключено. А может, возможность вечерами пересматривать видеозаписи из семейного архива, где жена и дочь живы, смеются, машут ему руками с экрана. Смотреть – и перебирать бесценные реликвии. Тот самый бант дочери с темной каплей засохшей крови на нем, и прядь волос жены, которую он отрезал во время прощания у гроба.
Внешне Джек никогда не показывал, что творится у него на душе. На работе – особенно. Иначе б начальство замучило навязанными походами к полицейскому психологу, а товарищи по работе – сочувственными взглядами, заставляющими ощущать себя больным, от которого боятся заразиться. О чем-то догадывался лишь старый друг Билл, который однажды подошел к нему, положил руку на плечо и сказал:
– Отпусти их, старина. Если там после смерти что-то есть, им будет легче. Прикинь, каково им оттуда смотреть, как ты мучаешься.
Джек тогда стряхнул с плеча громадную лапищу коллеги и сказал:
– С чего ты взял, что я мучаюсь? Я просто жду.
– Чего? – нахмурился Билли. – Смерти?
– Нет, – покачал головой Томпсон.
– А чего тогда?
Джек не нашелся, что ответить. Он и сам не знал, чего ждет, потому тогда просто развернулся и ушел. Когда нет ответа, это самое лучшее, что можно сделать. Но чувство ожидания, словно крохотный огонек, тлеющий на огромном черном пожарище, не проходило. Может, лишь благодаря ему Томпсон все еще жил, глуша тоску по вечерам алкоголем и таблетками – и надеясь. Это свойственно людям: жить надеждой, даже понимая, что надеяться не на что…
Вот и сейчас он перешагнул порог своей опостылевшей квартиры, на автомате включил телевизор, сел на диван и принялся работать челюстями, механически перемалывая зубами гамбургер, купленный возле выхода из метро.
Все как всегда.
Каждый вечер был похож на предыдущий. Сначала невкусная опостылевшая еда, телевизор с невкусными и опостылевшими передачами, а после – достать из ящика стола коробку с реликвиями и вспоминать, не стесняясь слез, текущих по щекам, – до тех пор, пока усталость не возьмет свое и не вырубит его нокаутирующим ударом, словно хорошо тренированный боксер.