Светловолосая медсестра не сводит с меня глаз.
– Ты что-то забыла? – спрашивает она.
«Урбаняк, – вспоминаю я. – Ее фамилия Урбаняк».
– Моя обувь. Где моя обувь?
«Почему я не поняла этого раньше?» Я только что опустила взгляд на свои ноги, и увидела, что коричневые кожаные ботинки, в которые я обута, принадлежат не мне.
– Это и есть твоя обувь. Твоя новая обувь. Помнишь? – она говорит мягко, и я вспоминаю. Теперь эти коричневые ботинки мои, потому что, когда меня привезли в этот госпиталь несколько месяцев назад, на мне были башмаки, которые выдали нацисты, тесные и состоящие из одних дыр. Мои отмороженные ступни так распухли, что медсестра не смогла снять те башмаки, и ей пришлось их разрезать. Сестры говорили, что я тогда плакала, но сама я этого не помню.
Оказывается, если тебе ампутируют отмороженные пальцы ног, третий и четвертый, ты не утрачиваешь способности держать равновесие и ходить.
– Ты уверена, что не хочешь остаться подольше, Зофья?
– Теперь я вспомнила про обувь. Я забыла только на минутку.
– Сегодня ты уже один раз спрашивала о ней.
Я выдавливаю из себя улыбку.
– Дима уезжает; он едет на новое место службы, и у него есть машина, на которой он меня отвезет.
Лейтенант Дима и привез меня в этот госпиталь, только тогда это был не госпиталь, а просто здание, под завязку забитое койками и пузырьками с йодом. А принадлежащий Красной армии джип Димы был забит людьми. Три дня назад русские освободили Гросс-Розен, но в конце концов стало ясно, что никто из нас, даже русские солдаты, понятия не имеет, как должно выглядеть освобождение тех, кого нацисты содержали в концлагерях. Сотни и сотни наших так не смогли выйти за лагерные ворота, потому что были слишком слабы. Когда Дима нашел меня в женском бараке, я была почти без чувств – потом он рассказал мне об этом на польском, которому его научила родная мать. И хорошо, что я тогда была в обмороке, поскольку к тому времени, когда он привел меня в чувство, солдаты уже отдали узницам все свои сытные пайки – размякший шоколад, говяжью тушенку.
А наши желудки оказались слишком слабыми для такой питательной пищи. Я видела, как узницы, месяцами жившие на одной картошине в день, поедали тушенку и больше не могли встать с нар. Нас освободили, но мы продолжали умирать и умирали десятками.
– Все уже закончилось, – говорили нам солдаты в конце января. Однако война тогда все еще шла, она продолжалась еще три месяца, и солдаты имели в виду другое – они хотели сказать, что эсэсовцы к нам больше не придут.
– Теперь все уже точно закончилось, – говорили нам медсестры в мае, поя нас с ложечки подслащенной водой и кормя овсяной кашей. Как-то раз в коридоре госпиталя раздались крики и аплодисменты – Германия капитулировала.
Что же именно закончилось? Что они хотели этим сказать? Я находилась в сотнях миль от дома, и у меня не было ничего – даже ботинки у меня на ногах были не мои. Так что же закончилось? Что?
– Следующая, – говорит сотрудница Красного Креста, и я делаю еще один шаг вперед.
Появляется облако дыма, урчит движок – подъезжает Дима на своем джипе. Увидев в очереди меня, он выскакивает из машины, и меня опять поражает его вид – как же он похож на киногероя с афиши, на киношного солдата. Квадратный подбородок. Красиво очерченные скулы. Добрые глаза. Дима, который ставил на мои письма почтовый штемпель, который по моей просьбе спрашивал своих друзей-офицеров про Биркенау и узнал, что этот лагерь смерти был освобожден за несколько недель до Гросс-Розена. И который повторял мне это, когда я забывала, и потом повторял еще и еще, когда я забывала опять: «Помнишь, Зофья? Мы уже это обсуждали». – Моя память подобна решету, и мне разрешили оставить госпиталь только благодаря Диме – потому что он едет вместе со мной.
– Я бы вошел внутрь, Зофья. – Он кладет руки мне на плечи. Над одним ухом волосы у него короче, чем над другим – должно быть, он подстриг их сам, глядя на себя в зеркало. – Ты слишком устаешь. Ты знаешь, что я беспокоюсь о тебе.
– Мне надо выстоять эту очередь.
– Ее нужно оформить, – объясняет сестра Урбаняк. – Ведь организации, помогающие жертвам войны, ведут их учет.
Слышится стук по стеклу, словно его клюет птичка. Я смотрю вверх и вижу, что за моей спиной на втором этаже госпиталя стоят проснувшиеся девушки-ничегошницы, стуча по стеклу и махая руками. Они машут не только мне, но и Диме – они любят его. Он приветственно машет в ответ.
– Следующая, – говорит сотрудница Красного Креста. До меня не сразу доходит, что моя очередь наконец подошла. Женщина одета в голубой однобортный костюм. Мое платье тоже голубого цвета – медсестра, которая дала мне его, сказала, что оно хорошо сочетается с моими волосами и цветом глаз. Доброжелательная ложь. Вначале у меня имелись проплешины, вся голова была покрыта струпьями, а те волосы, которые остались, были короткими, как у мальчика. Сейчас они отросли и доходят мне почти до подбородка, но вместо копны блестящих кудрей у меня теперь редкие тускло-мышиные волосенки. Глаза мои и теперь все еще имеют цвет пустоты.
– Фрейлейн? – говорит полная немолодая женщина из Красного Креста. – Фрейлейн?
– Зофья Ледерман, – говорю я и жду, когда она пометит мое имя галочкой в своих бумагах.
– Значит, вы возвращаетесь домой?
– Да. В Сосновец.
– И кого бы вы хотели внести в свой список? – Я смотрю на нее, и она видит, что я ничего не понимаю. – Вы можете назвать мне имена?
– Имена? – Я знаю, то, что она говорит, наверняка имеет смысл, но мой мозг опять застлал туман, и он не может уразуметь, что значат ее слова. Я поворачиваюсь за помощью к Диме и сестре Урбаняк.
Женщина за столом кладет ладонь на мою руку, и я поворачиваюсь к ней. Ее тон, прежде отрывистый и официальный, становится мягче.
– Вы не понимаете? Мы заносим в журнал как сведения о том, куда вы направляетесь, так и имена членов вашей семьи, которых вы хотите найти. Вас кто-то может искать?
Имена. Несколько месяцев назад, придя в сознание, я уже делала это в беседе с сотрудницами благотворительных организаций. Ничего у них так и не вышло, и теперь у меня больно сжимается горло, когда я произношу его имя.
– Абек. Мой брат, Абек Ледерман.
– Сколько ему лет?
– Сейчас ему должно быть двенадцать лет.
– Вам что-нибудь известно относительно того, где он может быть?
– Нас обоих отправили в Биркенау, но меня дважды переводили – сначала на текстильную фабрику в Нойштадте, а затем в Гросс-Розен. Последний раз я видела его более трех лет назад.
Она записывает все, что я говорю.
– Кого еще вы хотели бы отыскать?
– Только Абека.
Только Абека. Поэтому-то мне и нужно вернуться домой. Биркенау освободили раньше, чем Гросс-Розен. Возможно, Абек уже ждет меня.
– Вы уверены, что больше никого не хотите искать? – Ее ручка застывает над пустой строкой – она пытается понять, как объяснить мне все поделикатнее. – Мы пришли к выводу, что лучше раскинуть как можно более широкую сеть. Лучше искать не только ближайшую родню, но и двоюродных братьев и сестер, и дальних родственников. Это повысит шансы найти хоть кого-то.
– Мне не нужно никого добавлять.
Дальних родственников. Она имеет в виду другое, но ее слова напоминают мне моего старого учителя, который приносил на уроки конфеты. «Не привередничайте», – предупреждал он нас, ходя по классу с вазой, в которой лежали конфеты.
Не привередничай. Можешь считать, что тебе повезет, если ты найдешь хоть кого-то из родни; просто назови их имена.
– Посмотрите на эти незаполненные строчки. – Женщина из Красного Креста показывает мне на открытую перед ней страницу и говорит со мной терпеливо, словно с ребенком. – Как видите, здесь много места, так что можно добавить столько имен, сколько вам хочется. Если вы ищете только одного человека – одного-единственного во всей Европе, – то эта задача может оказаться невыполнимой.