Пройдя назад, я захожу в соседнюю комнату – это была спальня моих родителей – затем в комнату бабы Розы, и в каждой пустой комнате чувствую, что моему мозгу хочется разлететься на куски.
Моя комната, та, которую я делила с тетей Майей. Ее стены обшиты панелями из темного дерева – пока дедушка не умер, здесь был его кабинет. Отсюда тоже пропали кровати. Я оглядываю стены – когда-то я наклеила на них рекламные плакаты железнодорожных компаний с изображениями достопримечательностей. Кто-то пытался их соскрести, но я все еще могу различить половину Эйфелевой башни.
Если Абек побывал здесь, он бы оставил мне что-то именно в моей комнате – письмо или какой-то знак. В этом я уверена. Что-то, говорящее: «Я тут был. Подожди меня». И я подбираю валяющееся у плинтуса заплесневелое полотенце, трясу его, затем провожу кончиками пальцев по подоконнику в надежде на то, что в раму засунут листок бумаги.
В моем стенном шкафу висят голые деревянные вешалки, а на верхней полке лежит не знакомый мне мягкий саквояж. Я беру его, переворачиваю, но из него ничего не выпадает. Он пуст, и у него сломана застежка – потертая багажная принадлежность, которую те, кто здесь жил после нас, даже не потрудились забрать с собой.
Они оставили мне хлам. Они не оставили мне ничего. Они не оставили ничего нам с братом. Теперь эта квартира кажется мне одновременно и хорошо знакомой, и чужой. Как что-то может казаться сразу и чрезмерным, и недостаточным?
На полу стенного шкафа стоит деревянный сундук, он прячется в уголке, как будто его поместили сюда нарочно, а не просто оставили второпях. Мое сердцебиение учащается, и я падаю на колени.
Сундук тяжел, он царапает пол. И тут со стороны парадной двери доносится знакомый шум. Там кто-то есть.
– Абек!
Я бегу по коридору обратно и резко останавливаюсь, добежав до прихожей. Перед открытой дверью стоит женщина, тонкая, как тростинка, с половой щеткой наперевес. Увидев меня, она вздрагивает и смотрит поверх моего плеча, словно желая убедиться, что я здесь одна.
– Пани Войцик? – говорю я. Это моя соседка. На ее лице я замечаю морщины, которых не было, когда мы виделись в последний раз, ее волосы поседели. – Пани Войцик, я Зофья. Зофья Ледерман.
Ее глаза моргают, но она не ставит щетку на пол – только чуть-чуть опускает ее. – Зофья?
Я подхожу ближе. Пани Войцик я знала хуже остальных наших соседей по этажу, но сейчас ее вид радует меня едва ли не до слез. Она из прошлого. Единственное полученное мною свидетельство того, что хотя бы часть моей прежней жизни может существовать и теперь.
– Да, это я. А о ком подумали вы?
– Я думала, это бродяги, самовольно вселившиеся в дом.
– Значит, вот кто здесь жил?
– Какое-то время здесь жила приятная немецкая пара, но потом…
– Похоже, они уехали.
– Да, незадолго до того, как все закончилось, а потом здесь бывали только бродяги. Мне приходилось их гонять, поскольку из-за них в доме становилось опасно жить. – Она смотрит на меня, как будто ожидает, что я каким-то образом объясню появление этих бродяг, и, когда оказывается, что я не могу ничего объяснить, вздыхает. – Как бы то ни было, ты вернулась.
– Да, вернулась, – зачем-то повторяю я.
Она ставит щетку сбоку от себя и оглядывается по сторонам, замечая скудную мебель, поломанные стулья.
– Здесь мало что осталось, верно?
– Думаю, бродяги вынесли мебель.
Она пожимает плечами.
– Или сожгли. Здесь бывало холодно.
– Ах, вот оно что, – произношу я, и мы пристально смотрим друг на друга. Я больше не знаю, как мне говорить с моей соседкой. «Как там ваши маки? По-прежнему растут и цветут? Ваши собаки все так же здоровы?» Когда я видела пани Войцик в последний раз, она гуляла с ними по улице, и тут немецкий военный потребовал, чтобы я показала ему свои документы. Он потребовал того же у какого-то мужчины, и этого мужчину схватили за подмышки и увели. «Пани Войцик, у вас на глазах схватили еще много людей? Как вы пережили остальное время войны?»
Пани Войцик, похоже, также не знает, что сказать. После неловкого молчания она кладет руку на дверную ручку и поднимает брови, смущенно прощаясь.
– Подождите, – говорю я. Когда она снова поворачивается ко мне, ее движения кажутся мне усталыми. – Пани Войцик, до меня сюда кто-то приходил? Я имею в виду не бродяг, а человека из моей семьи.
Я не могу заставить себя произнести имя Абека, но мне также не хочется объяснять, почему остальные члены моей семьи больше не вернутся сюда никогда.
Она уверенно качает головой.
– Нет, ты первая. И я узнала тебя с трудом.
– Это точно? Сюда не приходил мой брат?
– Я не видела тут никого из вашей семьи. Если честно, я не думала, что кто-то из вас вернется.
Она снова замолкает, крутя дверную ручку, но так и не переступая порог. Как будто пытается придумать, что еще может мне сказать.
– У нас здесь больше нет мусорщика, – говорит она наконец. – Если тебе надо что-то выбросить, приходится выносить это на улицу и там сжигать. Если не сжигать объедки, до них добираются собаки и крысы.
– Спасибо.
Я вспоминаю свои хорошие манеры и провожаю пани Войцик до лестницы, а потом запираю дверь, чтобы в квартиру больше не смогли войти непрошеные гости.
Мне надо перенастроить себя, заставить мозг перестать опять ходить по кругу. Стены квартиры гудят воспоминаниями о бродягах, которые приходили сюда и жгли мебель моей семьи вместо дров, потому что было холодно, потому что им больше негде было жить, потому что они были бродягами. Поэтому-то они и жгли мебель и поэтому-то стены и гудят.
«Нет. Перестань».
Я возвращаюсь к своей комнате и останавливаюсь в дверях. Я что-то делала, когда пришла пани Войцик. Что же я делала? Пани Войцик подошла к двери, а я в это время… сундук в углу стенного шкафа.
Это сундук для приданого. Полированный клен, на крышке вырезан цветок. Может быть, это сундук тети Майи? У меня осталось какое-то смутное воспоминание о чем-то похожем – тот сундук стоял у нее под кроватью, и он был полон полотенец, скатертей, постельного белья и носовых платков, на которых были вышиты ее инициалы, а рядом оставлено место для инициалов будущего мужа. Замок сундука заржавел, и мне не сразу удается его открыть. Но в конце концов я откидываю крышку, и у меня перехватывает дыхание.
Внутри сундука лежит то, что осталось от моей жизни.
Когда мою семью выгнали из этой квартиры в гетто, нам разрешили взять лишь то, что мы могли унести. Мы смогли взять только практичную одежду и только самую необходимую посуду. И фотографии. Фотографии были так ценны, что мы забрали их, вынув из рамок, так что я знаю – в этом сундуке их нет.
Но остальное лежит здесь. Слои одежды, переложенные папиросной бумагой, то, что мы не могли унести, но не хотели отдавать в чужие руки. Мамино свадебное платье. Платье, которое я надевала на мой тринадцатый день рождения. Все это сохранила «приятная немецкая пара», они наверняка были нацистами. Значит, вот что считается добротой, если ты нацист?
На швейной фабрике «Хромицкий и Ледерман» своими вышивками славилась баба Роза, но иголкой и ниткой неплохо владела и я. Через несколько лет я могла бы и превзойти ее. Большая часть работы выполнялась на швейных машинках, но вышивки мы делали руками. Баба Роза говорила, что благодаря им у наших покупателей появляется такое чувство, будто приобретаемая ими одежда не куплена, а сшита на заказ, такое чувство, будто о них заботятся особо. Хромицкий и Ледерман, аккуратным курсивом вышивали мы.
А когда я шила одежду для моей собственной семьи, мне иногда случалось вышивать на ней что-то особенное, что-то незаметное, спрятанное под этикеткой или внутри шва. Имя Майя, вышитое темно-синей ниткой и строчку из любовного романа, который она не должна была давать мне читать. Дата свадьбы бабушки и дедушки, вышитая на скатерти, которую мы подарили им на юбилей.