– Ларри – мой любимый клиент, – сказала она. Она, наверное, говорила это обо всех своих клиентах. – Он всегда приносит мне самые интересные монеты.
Ларри уткнул подбородок в грудь и откашлялся.
– Эндж собирает монеты, – объяснил он. – Я ничего не понимаю в нумизматике. Просто приношу ей все, что выглядит старым или странным. О! Кстати, вот… – Он полез в карман куртки и вытащил пятицентовик, который приберегал для Эндж. – Вот эта клевая, – сказал он, забыв о стоявшей в двух шагах прекраснейшей женщине. – Посмотрите на края – прямоугольные! Всего двенадцать сторон. Вы когда-нибудь видели такое?
Эндж кивнула с одобрительной улыбкой, сложила картофельные дольки в пакет и отдала ему в обмен на монетку.
– Спасибо, Ларри! Мне не терпится разглядеть ее.
Когда он хотел уйти, стоявшая за ним женщина откашлялась, и он оглянулся на нее. Она смотрела на него как-то странно, как будто своим кашлем хотела привлечь его внимание, но теперь не знала, как себя вести.
– Мне нравится ваша футболка, – сказала она. Да, на Ларри действительно была футболка, и женщина смотрела прямо на эту футболку, но трудно было поверить, что она обращается к нему.
Он оглянулся на Эндж, ища помощи.
– «Потомки», – прочитала Эндж, заметив его замешательство. – Это что…
– Панк-рок-группа, – сказала женщина. И добавила, посмотрев Ларри прямо в глаза: – «Майло идет в колледж» – потрясающий альбом.
Ларри никогда раньше не влюблялся; он всегда думал, что это будет медленный, постепенный процесс, который может занять недели, месяцы или даже годы. В физическом влечении он был подкован хорошо, у него была куча связей, осмысленных и не очень, но он так и не знал, что нужно, чтобы понять, что любишь кого-то.
Но, как оказалось, влюбленность была именно тем, что подразумевало это слово. Любовь была похожа на канализационный люк: нечто, о чем знаешь, но не думаешь, пока кто-то не оставит крышку открытой; и вот ты спотыкаешься, и в животе екает, как на американских горках, и чувствуешь восторг, смешанный с ощущением, будто тебя вот-вот стошнит. Бестолково, больно, головокружительно. Потрясающе.
Это и случилось с Ларри, когда он посмотрел ей в глаза. Он потерял бдительность, перестал смотреть, куда идет, споткнулся и плюхнулся вверх тормашками прямо в любовь.
Он кивнул, не в силах оторвать от нее глаз.
– А можно ваш номер телефона? – спросил он, затаив дыхание.
Женщина расхохоталась, и это было хорошо, потому что Ларри не пережил бы столь серьезного промаха, если бы она подумала, что он не шутит. Но его облегчение длилось всего миг. Ему тут же пришло в голову, что смех – не самая адекватная реакция на просьбу дать номер телефона, если за ним немедленно не следует номер телефона.
В кармане зажужжал мобильник, и снова Ларри не знал, хорошо это или плохо. Скорее хорошо. Ему нужно идти. Все кончено; он все испортил. Он взглянул на экран. Гленда. Его старшая сестра, которой он звонил по дороге в магазин, чтобы пожаловаться на дом и завещание; ей-то тетка оставила «линкольн Континенталь» 1974 года без каких-либо условий. Гленда могла сидеть в нем, водить его, лазить в бардачок. Она могла посадить в багажнике цветы, чтобы все любовались. Это было нечестно.
– Извините, – сказал Ларри, показывая телефон, – нужно ответить. Сестра. В смысле, моя сестра, не какая-нибудь сестра-кармелитка. – Он откашлялся. – Ну вот. Рад был вас видеть, ребята. В смысле, вас, Эндж.
Эндж, похоже, была готова вновь ринуться на помощь, но оба понимали, что поздно.
Он повернулся и быстро пошел прочь, прижав к уху телефон и сжимая в руке пакет с картофельными дольками, как будто это был кошелек. Про себя Ларри думал, что, хотя и насладился короткой встречей с любовью, отныне ему, вероятно, придется избегать ее. Это отняло у него все силы, но кончилось ничем. Ему стало жаль себя. Сначала дом, теперь это.
– Привет, Гленда, – сказал он.
– Ну как?
– Дичь. Мне достался дом.
Молчание.
– Но послушай, Гленда, не все так просто. Там целая уйма каких-то диких правил, их все надо соблюдать, если я хочу оставить дом себе. Просто идиотские правила. Это вообще разрешено?
– Что разрешено?
– Да вот это, вписывать в завещание такие странные, ни на что не похожие правила. Это ведь не разрешено? В смысле законом?
Гленда помолчала, как всегда, когда она собиралась поиграть в адвоката дьявола. Ларри ненавидел это молчание.
– Знаешь, я где-то читала, что Наполеон Бонапарт попросил в завещании побрить ему голову и раздать волосы его друзьям. Странно и ни на что похоже, правда ведь? Но попробуй разобраться, спроси адвоката, можно ли заставить тебя соблюдать эти правила. Кстати, в чем они заключаются?
– Ну, нельзя ходить на чердак…
– Ларри. Тебе вряд ли захочется подниматься на чердак, верно? После того, что там произошло.
– Нет, я не хочу на чердак. Но хочу, чтобы мне позволялось туда ходить. Это совсем другое дело. И вот еще, Гленда: нельзя сажать цветы во дворе перед домом.
– А ты что, собирался посадить цветы?!
– Еще раз: я просто не хочу, чтобы мне запрещали, неважно, хочу я или нет. Гленда, мне даже не позволено жить в этом доме.
– Что-о? – Голос Гленды звучал не то скептически, не то ошарашенно. – Она так и сказала – тебе нельзя в нем жить?
– Ну, не совсем. Она сказала, что мне нельзя слушать в нем мою музыку.
– Но это… не одно и то же. Совсем даже.
– Для меня – одно и то же, – торжественно объявил Ларри.
– Кончай ныть, Ларри, – сказала Гленда резким, прерывистым голосом. Вероятно, она разговаривала с ним по громкой связи. Она не умела просто сидеть и говорить по телефону: ей непременно нужно было делать что-то еще. – Ведь она завещала тебе дом.
– Я и не ною, но она вовсе не завещала мне дом. Дом, в котором можно жить – с удобствами. В котором можно слушать все, что хочешь. Который можно украшать, как хочешь, и ходить по всем комнатам. Который можно продать, если надоест. А она оставила мне громадный ящик, от которого я не могу избавиться. Ящик, в котором умирали люди. Гроб площадью в две тысячи квадратных футов.
– Но ты же можешь его сдавать!
Ларри оперся о свой автомобиль. Почему это не пришло ему в голову? У столь конкретных правил был один плюс: не нужно было гадать, что можно, а чего нельзя. В правилах не говорилось, что в доме нельзя поселить других людей. Дом большой, в нем может жить куча народу. Ларри мог бы остаться в своей квартире и получать арендную плату, достаточную, чтобы оплачивать жилье, и даже больше. Он мог бы даже уволиться с работы. Ага.
– Может быть, и могу, – пробормотал он.
– Дом большой, – сказала Гленда. Ей нравилось читать его мысли и повторять их, как попугай-телепат. – Можешь поселить там кучу народу. А сам останешься в своей обшарпанной квартирке и будешь получать арендную плату, достаточную, чтобы уволиться с работы. – Теперь ему казалось, что сестра злится, хотя кто ее знает. – Она всегда больше любила тебя и Джима.
– Что ж такого она завещала Джиму?
– Он получил те картины дяди Гарнета – пейзажи. С них, конечно, не разбогатеешь, но они симпатичные. Будут хорошо смотреться в его доме. А я тем временем завезу свою новообретенную тачку прямиком на свалку, потому что тетя Ребекка меня явно недолюбливала.
– Гленда!
– Ларри!
– По крайней мере, в «линкольне» не водятся привидения.
– Ларри!
– Гленда.
Но Ларри был прав. В бардачке «линкольна» привидения не водились. А в доме, как было всем известно, обитало по меньшей мере два: предполагалось, что одно из них было призраком дяди Гарнета, который более двадцати лет назад выволок на середину чердака сундук, забрался на него и повесился, а вторым был его деловой партнер, который сделал то же самое вслед за дядей Гарнетом.
За эти годы тетя Ребекка привыкла к привидениям. Она всегда всем разъясняла, чего хотят и чего не хотят призраки, кого они не желают видеть, какая им нравится музыка и так далее. Например, им не нравился Ронни, дядя Ларри, поэтому Ронни не разрешалось приходить в гости. «Привидения у нас капризные, – говорила тетя и, как будто извиняясь, пожимала плечами. – Мне-то ты нравишься, Ронни, – сказала она, сообщая ему неприятное известие, – но в этом доме порядки устанавливают они».