Однажды утром, читая роман, Агнес вдруг с ужасом осознала, что из пяти просмотренных страниц в ее памяти не удержалось ни слова. Она вернулась назад, но буквы расползались по листу, скручиваясь злорадными черными змейками, и слагались в шипящий, непереводимый жаргон. Именно после этого Агнес стала каждый день ходить в кинотеатр за углом. Она могла по нескольку раз смотреть один и тот же фильм, ей было все равно: подвижный калейдоскоп, мелькающий перед глазами, убаюкивал ее и погружал в транс, голоса сливались в один успокаивающий, неясный код, изгоняющий мертвое молчание из головы. В конце концов уговорами и лестью она убедила Гарольда купить в рассрочку телевизор. Это оказалось лучше, чем кино: теперь она могла целыми днями смотреть передачи и пить херес. Встречая вечером Гарольда после работы, Агнес со злорадным удовлетворением отмечала, что лицо мужа расплывается перед ее глазами и ей удается по своему желанию менять его черты. Иногда она придавала его коже зеленый цвет, иногда бледно-лиловый, лавандовый, иногда приставляла ему греческий нос, иногда клюв орла.
Но мне нравится херес, упрямо заявила она Гарольду, когда ее тайное пьянство стало очевидным даже его любящему взору и он попросил жену меньше пить. Он меня расслабляет.
Однако херес не настолько расслаблял Агнес, чтобы она могла заснуть. Когда навеянный алкоголем призрачный туман улетучивался, она, мучаясь похмельем, неподвижно лежала в постели и нервно, словно когтями, скручивала пальцами простыни. Гарольд же давно ровно и мирно дышал рядом, переживая во сне свои удивительные приключения. Так ночь за ночью Агнес не смыкала глаз, охваченная ледяной паникой. Хуже того, теперь она была в постоянном напряжении. Наконец ей внезапно открылась жестокая истина: завеса сна, восстанавливающая силы тьма забвения, отделяющая один день от другого прошлого и будущего, навечно и безвозвратно сгинула для нее. Перед ней предстала раскинувшаяся впереди нестерпимая череда бессонных, лишенных сновидений дней и ночей; ее сознание обречено на полную пустоту, где нет надежды на рождение какого-нибудь образа, который смог бы справиться с сокрушительной атакой напыщенных, самодовольных столов и стульев. В таком состоянии, с отвращением думала Агнес, она может прожить сто лет в ее семье женщины живут долго.
Семейный врач Хиггинсов, доктор Маркус, выслушав жалобы Агнес на плохой сон, утешил ее в своей обычной бодрой манере:
Это всего лишь небольшой нервный сбой, ничего страшного. Принимайте перед сном вот это лекарство по одной пилюле, и будете спать как сурок.
Агнес не спросила, будет ли она в этом случае видеть сны, просто положила в сумку коробочку с пилюлями и поехала на автобусе домой.
Через два дня, в последнюю пятницу сентября, вернувшись домой с работы, Гарольд (всю часовую поездку в поезде он, закрыв глаза, делал вид, что спит, а на самом деле плыл на вишневом паруснике дхау[18] вверх по светящейся реке, в кристально чистой воде которой, в тени мавританских башен из разноцветного стекла, плескались большие белые слоны) нашел Агнес лежащей на диване в гостиной. На жене было ее любимое вечернее изумрудное платье из тафты в стиле «принцесса», она казалась прекрасной, как сорванная ветром лилия; глаза ее были закрыты, а на ковре рядом валялись пустая коробочка от пилюль и опрокинутый стакан. На спокойном лице застыла легкая, загадочная, торжествующая улыбка, как будто в далекой, недоступной для смертных стране она наконец танцевала вальс с темным принцем в красной накидке из снов своей молодости.
Сравнение
Как я завидую писателям-романистам!
Я представляю себе его или лучше сказать ее, потому что именно женщин я ищу для сравнения, так вот, я представляю себе ее: она обрезает большими ножницами кусты роз, поправляет очки, расставляет на столе чашки, что-то напевает, опустошает пепельницы, возится с детьми, ловит косой луч света и проблеск хорошей погоды, проникает с помощью скупого и одновременно превосходного рентгеновского зрения в психику соседей соседей по поезду, или в очереди к дантисту, или в чайной на углу. Для этой счастливицы все подойдет! Сгодятся старые туфли, дверные ручки, фланелевые ночные рубашки, соборы, лак для ногтей, реактивные самолеты, беседки из роз и волнистые попугайчики; немного манерности посасывание зуба, одергивание подола платья, да что угодно, любые странные, грубые, красивые и жалкие вещи. Не говоря уже об эмоциях, мотивациях всех этих мощных, разрушительных состояниях. Она имеет дело со Временем: оно рвется вперед или откатывается назад, расцветает, угасает, саморазоблачает. Она имеет дело с людьми во Времени. И, на мой взгляд, Время полностью в ее распоряжении. Она может, если захочет, растянуть действие на столетие, на жизнь одного поколения или на одно лето.
А у меня в распоряжении минута.
Я не говорю об эпических поэмах. Мы все знаем, какими длинными они могут быть. Я говорю о маленьких, кулуарных, обыкновенных стихотворениях.
Как мне их описать? Дверь открывается, дверь закрывается. В промежутке вы видите мимолетную картину: сад, человека, бурю, стрекозу, сердце, город. Мне вспоминаются круглые стеклянные викторианские пресс-папье, которых, насколько я помню, теперь не найти, ничего общего с пластмассовой продукцией, наводнившей прилавки магазинов Вулворта[19]. Прежнее пресс-папье прозрачный шар, почти совершенный, чистый, с лесом, или деревней, или семейной группой внутри. Переворачиваешь его вверх-вниз в нем идет снег. Все мгновенно меняется. В нем никогда не появятся прежние картины ни ели, ни фронтоны, ни лица.
Так возникает стихотворение. Оно занимает так мало места! И времени тоже! Поэт умеет прекрасно упаковывать чемоданы:
Вот оно начало и конец на одном выдохе. Разве такое доступно романисту? В абзаце? В странице? Может, развести водой, как краску, разжижить, рассредоточить?
Так я становлюсь самодовольной, нахожу у поэтов преимущества.
Если стихотворение это плотно сжатый кулак, то роман ладонь, раскрытая и расслабленная: у него есть дороги, объезды и пункты назначения; есть любовная линия, есть интеллектуальная; в него входят также нравы и деньги. Там, где кулак не мешкает и оглушает ударом, открытая ладонь может нащупать и многое вместить в себя в этом путешествии.
В моем стихотворении никогда не будет зубной щетки. Меня не интересуют вещи обычные, полезные и нужные. Я никогда не вставлю их в стихотворение. Однажды, правда, упомянула тисовое дерево. И оно с поразительным эгоизмом завладело всем стихотворением. Это не был тис у церкви при дороге, проходящей мимо дома в городе, где жила некая женщина и так далее, как было бы в романе. Вовсе нет. Он прочно воцарился в центре стихотворения, управляя призрачными тенями, голосами в церковном саду, облаками, птицами, нежной меланхолией, в которой я его задумывала, всем! Я не могла с ним справиться. И в конце концов стихотворение стало о тисе. Этот тис был слишком горд, чтобы бледной тенью мелькнуть в романе.
Возможно, я рассержу некоторых поэтов предположением о надменности стихотворения. Они возразят, что стихотворение тоже может вмещать все. И даже с большей точностью и мощью, чем мешковатые, растрепанные и расплывчатые произведения, именуемые романами. Я признаю за этими поэтами право писать об экскаваторах и старых брюках. Стихи не обязаны быть слишком целомудренными. Даже против зубной щетки не возражаю, если в результате появится прекрасное стихотворение. Но такие случаи, как поэтическая зубная щетка, редки. И когда они появляются, то склонны, как мой неуемный тис, выпячиваться и выступать на передний план.