Пророкова Вера В. - Призрак писателя стр 2.

Шрифт
Фон

В простой и уютной гостиной с автобиографией у меня получалось ничуть не лучше. Поскольку, сидя у старинного камина Лоноффа, я не мог выдавить из себя ни малейшей непристойности, моим попыткам изобразить мистера Макэлроя друзья обожали эти мои представления не хватало блеска. Не получалось у меня и с легкостью описать все то, насчет чего Макэлрой нас предостерегал, не осмеливался я и упомянуть, с какой охотой я бы поддался на соблазны, представься мне такая возможность. Можно было подумать, слушая выхолощенную историю моей и без того небогатой событиями куцей жизни, что приехал я не потому, что получил от знаменитого писателя теплое и благосклонное письмо с приглашением провести приятный вечер у него в доме, а чтобы защитить дело, чрезвычайно для меня важное, перед строжайшим из инквизиторов, и сделай я хоть один неверный шаг, я навеки лишусь чего-то неизмеримо ценного. Так по сути и было, хотя я пока что не понимал, как остро нуждаюсь в его одобрении и почему. Невзирая на свой застенчивый сбивчивый рассказ кстати, в те годы юношеской самоуверенности обычно такого за мной не водилось,  я нисколько не тушевался, и мне самому бы удивиться, почему я не распластался на плетеном ковре у его ног. Поскольку, видите ли, приехал я для того, чтобы предложить свою кандидатуру в качестве ни больше ни меньше как духовного сына Э. И. Лоноффа, нижайше просить его быть моим нравственным наставником и получить, если удастся, магическую защиту в виде его заступничества и любви. Разумеется, у меня имелся свой собственный любящий отец, у которого я в любое время дня и ночи мог просить что угодно, но мой отец был врачом по стопам, а не писателем, и недавно у нас в семье случились серьезные неурядицы из-за моего нового рассказа. Он был так им обескуражен, что кинулся к своему нравственному наставнику, некоему судье Леопольду Ваптеру, чтобы судья заставил его сына узреть свет истины. В результате после двух десятилетий более или менее непрерывного дружеского общения мы к тому времени уже пять недель не разговаривали, и я отправился искать отеческого одобрения в другом месте.

Причем не просто у отца, который был творцом, а не мозольным оператором, но у самого знаменитого литературного отшельника Америки, гиганта терпения, стойкости и самоотверженности, который за двадцать пять лет между своей первой книгой и шестой (за которую ему присудили Национальную книжную премию, а он преспокойно отказался ее принять) фактически не имел ни читателей, ни признания и неминуемо был бы сброшен со счетов если бы и хоть когда-либо о нем упомянули как курьезный реликт из гетто Старого Света, выпавший из времени собиратель фольклора, прискорбно не замечающий современных тенденций в литературе и обществе. Никто толком не знал, кто он и где живет, и почти четверть века никому до этого и дела не было. Даже среди его читателей имелись те, кто считал, что фантазии Э. И. Лоноффа по поводу американцев были написаны на идише где-то в царской России, после чего он предположительно там и умер (как на самом деле едва не погиб его отец) от увечий, полученных во время погрома. Меня восхищало в нем многое не только стойкость, с которой он все это время продолжал писать рассказы в своей манере, но и то, что, когда его открыли и стали раскручивать, он отказался от всех наград и званий, равно как от членства во всяких почетных организациях, не давал интервью и предпочитал не фотографироваться, считая, что ассоциировать его лицо с его сочинениями глупо и неуместно.

Единственным фото, которое видел кто-либо из читающей публики, был размытый портрет в сепии, опубликованный в 1927 году на внутренней стороне суперобложки сборника Это ваши похороны: красивый молодой писатель с лирическими миндалевидными глазами, высоким завлекательным коком темных волос и манящей к поцелуям выразительной нижней губой. Теперь он был совершенно иным не только из-за обвисших щек, животика и лысого черепа с седой опушкой, у него был образ совершенно другого толка, и я подумал (как только ко мне вернулась способность думать), что причина метаморфозы наверняка куда безжалостней, чем время: дело было в самом Лоноффе. Разве что густые лоснящиеся брови и чуть задранный к небесам упрямый подбородок роднили его, в пятьдесят шесть, с фотографией страстного, одинокого, застенчивого Валентино[2], который в десятилетие, когда царили Хемингуэй и Фицджеральд, написал сборник рассказов о евреях-скитальцах, не похожий ни на что написанное прежде евреями, доскитавшимися до Америки.

Собственно говоря, когда я убежденный студент-атеист, будущий представитель интеллектуальной элиты впервые читал сочинения Лоноффа, они лучше помогли мне понять, что я все еще отпрыск своей еврейской семьи, чем всё, что я донес до Чикагского университета с детских занятий ивритом, или с маминой кухни, или с бесед родителей с нашими родственниками об опасности межнациональных браков, проблеме Санта-Клауса и несправедливости квот на медицинских факультетах (из-за этих квот, понял я еще в детстве, мой отец стал подиатром и всю жизнь рьяно поддерживал Антидиффамационную лигу Бней-Брит[3]). В начальной школе я уже мог обсуждать эти темы с кем угодно (что и делал, когда приходилось); впрочем, когда я уехал в Чикаго, моя страсть уже улеглась и я с юношеским пылом уже был готов ратовать за гуманитарный факультет Роберта Хатчинса[4]. Но примерно в то же время я, как и десятки тысяч других читателей, открыл для себя Э. И. Лоноффа, чьи книги казались мне ответом на груз исключений и ограничений, все еще давивший на тех, кто меня растил, и из-за которого все наши родственники были буквально помешаны на положении евреев. Гордость, какую испытали мои родители, когда в 1948 году в Палестине была объявлена новая родина, где могли собраться все европейские евреи, кого не успели убить, по сути была схожа с той, что испытал я, когда впервые столкнулся с покореженными, скрытными, плененными душами в книгах Лоноффа и понял: из того унижения, от которого так стремился избавить нас мой собственный отец, труженик и смутьян, может беззастенчиво вырасти такая суровая и пронзительная литература. Мне казалось, будто галлюцинации Гоголя были пропущены через участливый скептицизм Чехова, благодаря чему в нашей стране и вырос первый русский писатель. Во всяком случае, такие аргументы я приводил в университетских эссе, где анализировал стиль Лоноффа, но ни с кем не делился пробужденным им во мне ощущением родства с нашим уже существенно американизированным кланом, начало которому положили нищие иммигранты-лавочники, жившие местечковой жизнью в десяти минутах ходьбы от центра Ньюарка, с его зданиями банков в колоннадах и страховыми компаниями в соборах с горгульями; более того, ощущением родства с нашими благочестивыми неведомыми предками, чьи мытарства в Галиции были мне, безбедно выросшему в Нью-Джерси, почти так же чужды, как странствия Авраама в земле Ханаанской. С его водевильной тягой к легендам и пейзажам (на последнем курсе в эссе о Лоноффе я назвал его Чаплином, который нашел подходящий реквизит, чтобы показать все общество и его мировоззрение); с его переведенным английским, придававшим слегка ироничный оттенок даже самым расхожим выражениям; с его загадочным, приглушенным, мечтательным звучанием, из-за которого такие маленькие рассказы говорили так много,  и кто же, вопрошал я, в американской литературе может с ним сравниться?

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3