В вестибюле сумрачном, с низким потолком я поздоровался с привратником и поднялся на лифте на третий этаж. Когда я вошел в квартиру, профессор Сайто окликнул меня. Он сидел в дальнем углу, у больших окон, и указал мне жестом на кресло напротив своего. Его зрение ослабло, но слышал он так же хорошо, как и при нашем первом знакомстве, когда ему было всего-то семьдесят семь. Теперь, укутанный одеялами, в огромном мягком кресле, он, казалось, погрузился в пучины повторного младенчества. Но в действительности ничего подобного: его ум, как и слух, оставался всё таким же острым, и, когда профессор заулыбался, рябь морщин распространилась по лицу, собирая в складки тонкую, как бумага, кожу на лбу. В этой комнате, которую, казалось, неизменно озарял рассеянный, нежаркий свет с севера, он пребывал в окружении произведений искусства, которые коллекционировал всю жизнь. Полдюжины полинезийских масок, висевших прямо над его головой, образовывали огромный темный нимб. В углу стояла папуасская статуя предка человеческая фигура в натуральную величину, с деревянными зубами, каждый из которых был изготовлен по отдельности, в травяной юбке, едва скрывающей эрегированный пенис. Об этой фигуре профессор Сайто как-то сказал: «Воображаемых чудовищ обожаю, а вот настоящих боюсь до колик».
Из окон во всю стену комнаты виднелась улица, скрытая тенью зданий. На дальнем плане парк, огороженный старой каменной стеной. Усаживаясь в кресло, я услышал с улицы рев; поспешно вскочил и увидел в промежутке между толпами одинокого бегуна. Он был в золотистой майке, в черных перчатках, почему-то длинных, до локтя как у дам на официальных ужинах; подбодренный криками зрителей, поднажал. Понесся, обретя второе дыхание, в сторону сцены, восторженной толпы, финишной черты и солнца.
Входите, присаживайтесь, присаживайтесь. Профессор Сайто закашлялся, указывая на кресло. Рассказывайте, как у вас дела; а я, видите ли, прихворнул; на прошлой неделе было худо, но сейчас намного лучше. В мои годы хворают часто. Расскажите, как вы, как вы?
Шум снаружи снова усилился, затем отхлынул. Я увидел, как промчались двое, нагоняя лидера, двое чернокожих. Наверное, кенийцы.
Такая обстановка каждый год, уже без малого пятнадцать лет, сказал профессор Сайто. Если в день марафона мне нужно выйти, я иду через черный ход. Но теперь я выхожу редко ведь ко мне прикреплено вот это, приделано, как хвост к собаке. Пока я устраивался в кресле, он указал на прозрачный пакет, подвешенный к тонкой металлической опоре. К пакету, до половины заполненному мочой, тянулась откуда-то из недр одеяльного гнезда пластиковая трубка. Один человек вчера принес мне хурму отличную, твердую. Хотите немножко? Вам определенно стоит ее попробовать. Мэри! Из коридора появилась сиделка высокая, крепко сбитая женщина средних лет, родом с Сент-Люсии, уже знакомая мне по предыдущим визитам. Мэри, не будете ли вы так любезны принести нашему гостю хурмы? Когда она ушла на кухню, он сказал: Мне теперь не так-то легко жевать, Джулиус, и хурма для меня идеальная пища: сытная, легко глотать. Но довольно об этом как там вы? Как идет работа?
Мое присутствие придало ему сил. Я рассказал о своих прогулках совсем чуть-чуть хотел было побольше, но не смог по-настоящему передать словами то, что пытался поведать ему о территории уединения, вдоль и поперек исхоженной моим сознанием. И вместо этого описал недавний клинический случай. Мне пришлось консультировать одну семью консервативные христиане, пятидесятники, их направил ко мне педиатр из нашей больницы. Их единственный ребенок, сын тринадцати лет, должен пройти курс лечения от лейкемии, что в будущем чревато серьезным риском бесплодия. Педиатр порекомендовал им заморозить сперму мальчика и отправить на хранение: в таком случае, когда мальчик вырастет и женится, он сможет прибегнуть к искусственному оплодотворению и обзавестись своими детьми. Родителей не коробила идея хранить сперму, они ничего не имели против искусственного оплодотворения, но по религиозным соображениям категорически противились одной лишь мысли о том, что их сыну разрешат мастурбировать. Проблема не имела простого хирургического решения. В семье разразился кризис. Родители стали ходить ко мне на психологические консультации и после нескольких сеансов, а также после своих многочисленных молитв решили, что смирятся с риском остаться без внуков. Просто не могли позволить своему мальчику заняться тем, что на их языке именуется грехом онанизма.
Профессор Сайто покачал головой, и я подметил, что эта история доставила ему удовольствие, ее странные и надрывные сюжетные повороты развлекли (и опечалили) его совсем, как меня.
Люди делают выбор, сказал он, люди делают выбор, причем за других. Ну а помимо работы что читаете?
В основном медицинские журналы, сказал я, а еще кучу интересных вещей приступаю, но почему-то не могу дочитать. Едва я покупаю новую книгу, она на меня укоризненно поглядывает мол, что же ты меня не раскрываешь?
Я тоже читаю мало, сказал он, зрение уже не то; но я собрал достаточно большой запас вот здесь. Он указал на свою голову. Строго говоря, меня уже распирает.
Мы засмеялись, и тут Мэри принесла хурму на фарфоровом блюдце. Я съел половинку одной слишком сладкая. Съел вторую половинку и поблагодарил хозяина.
Во время войны, сказал он, я затвердил на память много стихов. Полагаю, нынче в учебных заведениях этого уже ни от кого не ждут. Я стал свидетелем этой перемены на протяжении многолетней работы в Максвелле пришли поколения студентов, почти не имеющие такой подготовки. Заучивание было для них приятным развлечением, приложением к какому-то конкретному учебному курсу; а вот их предшественники тридцатью или сорока годами раньше сживались с поэзией прочно: так происходит, если хорошенько затвердить несколько стихотворений. В сознании первокурсников успевал пустить корни целый сонм произведений еще до того, как они приходили на первую в жизни лекцию по английской литературе. Умение запоминать тексты сослужило мне хорошую службу в сороковых, и я держался за него, поскольку понятия не имел, когда вновь увижу свои книги, да и в лагере было особо нечем заняться. События ставили всех нас в тупик: ведь мы были американцы, всегда считали себя американцами, а не японцами. Весь этот период замешательства и ожидания по-моему, родителям он давался тяжелее, чем детям, я запихивал в голову отрывки из «Прелюдии», сонеты Шекспира и кучу стихов Йейтса. Теперь я уж не помню их строки дословно, ни одного стихотворения слишком много времени прошло, но мне нужна только атмосфера, среда, создаваемая стихами. Всего одна-две строчки, как маленький крючочек, он изобразил его жестом, всего одной или двух достаточно, чтобы вытащить на свет божий всё: всё, что сказано в стихах, их смысл. Крючком всё вытащишь. «Однажды летней солнечной порою / Облекся я в одежду пилигрима. / Хоть по делам я вовсе не святой» [5]. Узнаёте? Наверно, теперь больше никто ничего наизусть не учит. А для нас это было частью образования: совсем как хороший скрипач должен вытвердить на память партиты Баха или сонаты Бетховена. Моим наставником в Питерхаузе был Чадуик, абердинец. Великий ученый, учился у самого Скита. Неужели я никогда не рассказывал вам о Чадуике? Неисправимый брюзга, но именно он первым растолковал мне ценность памяти, научил воспринимать это как музыку для мышления, переложение для ямбов и хореев.
Грезы увели его от быта, от одеял и пакета с мочой. Снова был конец тридцатых, и он снова жил в Кембридже, дышал сыростью болот, наслаждался безмятежностью своих научных штудий в молодые годы. Порой казалось, что он говорит больше сам с собой, чем со мной, но внезапно он задавал прямой вопрос, а я, оборвав нить своих ерундовых размышлений, срочно подыскивал ответ. Мы вернулись к прежним взаимоотношениям ученика и учителя, и он продолжал беседу непреклонно, даже если мои ответы были неточны, даже если я принимал Чосера за Ленгленда, а Ленгленда за Чосера. Час пролетел незаметно, и он спросил, не могли бы мы на сегодня закруглиться. Я пообещал скоро зайти снова.