А мое тебе, прошептала она. Но у меня лунное кровотечение, Габриэль. Надо подождать.
В животе у меня затрепетало. Она еще что-то говорила, но слышал я только про кровь и тогда же все понял: дело в запахе, дело в желании это оно сейчас кипело во мне.
Я бы не смог ничего объяснить, да и не думал о причинах. Мои губы скользили все ниже по гладким холмам и долинам ее тела, лаская изгибы; кончиками пальцев я ощущал, как колотится ее сердце. Она задрожала, стоило мне языком очертить ее пупок, и вяло зашептала возражения, а сама раздвинула ноги и запустила мне пальцы в волосы. Я же уткнулся лицом между ее бедер, ощутил ее трепет. В тот момент я был пятнадцатилетним юнцом, тревожным, как молодой барашек, желающим только служить и угождать. Но остальную, большую часть меня переполнял голод, темнее которого я еще не знал.
Ильза зажала себе рот ладонью, сомкнула бедра у меня на голове. А я, запустив язык внутрь нее, ощутил наконец ее вкус, и он о Боже! чуть не свел меня с ума. Соль и железо. Осень и ржа. Он омывал мой язык, давая ответы на все вопросы, которые я хотел бы задать. Ведь ответ был неизменен.
Он всегда был один.
Кровь.
Кровь.
Я и не знал, что можно ощущать себя настолько полным. Я познал покой, о котором не ведал. Я ощущал девушку, которая извивалась на простынях, шепча мое имя, и, хотя мгновение назад говорил, будто все мое сердце ее, без остатка, сейчас она стала для меня лишь тем, что могла мне дать, сокровищем, запертым за дверьми этого нежного храма и взывающим ко мне без слов. У меня зачесались десны и, проведя по зубам языком, я заметил: они стали острыми, как ножи. Я слышал биение крови в бедрах Ильзы, крепко сжимающих мою голову. Повернулся, и она зашептала возражения. Тогда Господи, спаси! я впился в нее зубами. Она выгнула спину, напрягла все мышцы и, запрокинув голову и еще крепче вжимая меня в себя, пыталась не закричать.
Тогда же я познал цвет желания. Цвет был красный.
«Что я такое? Что я творю? Что, во имя Господа, со мной происходит?» Казалось, вот какие мысли должны были роиться у меня в мозгу. Их задал бы себе любой разумный человек, но для меня не осталось ничего. Ничего, кроме моих губ, прижатых к коже Ильзы, и истекающей мне в рот прокушенной вены. Я пил с жадностью путника в тысячелетних пустынных песках. Пил так, будто наступил конец света, и спасти мир, меня, всех нас от ожидающего во тьме грандиозного финала мог лишь очередной глоток. Я не мог остановиться. Да и не хотел.
Стой
Шепот Ильзы пробился через нескончаемый гимн у меня в голове, сквозь хор наших соединившихся сердец: ее уже почти не билось, теряя силы и слабея, а мое стучало как никогда горячо. Но все же часть меня, любившая эту девушку, сообразила, что творит другая. Я наконец отнял рот от вены и дрожащим от ужаса голосом вскрикнул:
Боже!
Кровь. На простынях. На ее бедрах и у меня во рту. Чары моего поцелуя развеялись, охватившее Ильзу темное желание прошло, и она увидела, что я наделал. Ее животная часть взяла верх, и я лишь успел вскинуть руки, прося ее быть потише, но с посиневших губ уже сорвался визг. Это был визг девочки, которая поняла: под кроватью чудовища нет. Чудовище уже в кровати, с ней.
Раздались торопливые шаги, приглушенное проклятие. Ильза снова закричала, в ее глазах застыл чистый страх, который передался мне; внутри все похолодело. Это был ужас мальчика, причинившего вред любимой; мальчика в кровати девушки, отец которой уже мчится к ее спальне; мальчика, что проснулся от кошмара и понял: кошмар это он сам.
Дверь распахнулась. На пороге стоял олдермен: в ночной рубашке, с кинжалом в руке. Глядя, как я, перемазанный кровью, вылезаю из кровати, он заорал: «Боже Всемогущий!» Ильза вопила, и олдермен с ревом взмахнул клинком. Лезвие прочертило огненную полосу у меня на спине, но ловить меня было поздно: охнув от боли, я с быстротой, от которой все кругом расплывалось, сиганул в окно, во тьму.
Босиком приземлился в грязь. Спотыкаясь, на ходу стал натягивать липкими от крови руками штаны. Деревня проснулась; крики Ильзы звонко разносились над грязной площадью, и во тьме полыхнула огненная цепочка часовые бежали ко мне с факелами.
Я растерялся. Бежал Бог знает куда, и при этом, к собственному удивлению и ужасу, видел, как оживает, становясь ярче и прекраснее дня, ночь. Ноги у меня были будто стальные, сердце громыхало грозой, и я поистине ощущал себя львом. Во мне кипели жизнь и страх, но в голове уже прояснилось, и я подумал: что со мной творится? Что я сам натворил? Неужели мне как-то передалась доля проклятия Амели? Или же я нечто совершенно иное?
Пошел снег, зазвенели церковные колокола, и я устремился к единственному прибежищу. Другого я просто не знал. К кому бежит детеныш, если его за пятки кусают волки? Кого зовет солдат, когда он истекает кровью в поле?
Мать, ответил Жан-Франсуа.
Мать. Габриэль кивнул.
В ту ночь, когда я оглушил папа, когда ко мне впервые воззвала кровь, мама пыталась что-то мне сказать. И вот я ворвался в нашу хижину, окликнул ее. Мама встала с постели, а сестренка в ужасе уставилась круглыми глазами на мои окровавленные руки и лицо. Папа зарычал: «О Боже, что ты натворил, сопляк?» Селин зашептала молитву, но мама обняла меня и сказала: «Не бойся, милый. Все будет хорошо».
В дверь заколотили тяжелые кулаки. Раздались гневные голоса. Мама и папа переглянулись, но папа не пошевелил и мускулом. Тогда моя львица, плотно сжав губы, накинула на плечи шаль и, взяв меня за руку, повела назад, на холод.
Нас встретило полдеревни. Пришли кто с фонарями, кто с факелом, а кто с иконой Спасителя. Среди селян был олдермен; отец Луи тоже пришел: в руках он, словно меч, сжимал Заветы. Вскинув священную книгу, он ткнул ею в мою сторону и хриплым от праведной ярости, с которой проклинал еще мою сестру, голосом выкрикнул:
Мерзость!
Мама попыталась что-то возразить, но ее голос потонул в поднявшемся гвалте. Коваль схватил меня за руку, но в моих жилах еще гудела горячо и звонко украденная кровь, и я отбросил его, словно соломинку. Навалилось еще несколько человек, но я отбросил и их: кости трещали, плоть рвалась Но вот на меня накинулись всей гурьбой под вопли священника:
Валите его! Во имя Господа!
Он один из них! прокричал кто-то.
Пропал, как и его сестра! взревел другой.
Мама кричала, Селин сыпала проклятиями, и где-то посреди свалки я услышал рев отца, мол, это же мальчик, всего лишь мальчик. Меня, окровавленного и почти без чувств, подняли на ноги. Тогда я вспомнил Амели, как она горела, кружась и вопя. Может, и меня ждала эта же участь? Я заглянул в глаза отцу Луи, этой сволочи, отказавшей моей сестре в панихиде. Не удержался и с ненавистью бросил:
Сраный безбожный трус! Молюсь, чтобы ты подох с воплями.
Грянул выстрел колесцового пистолета, и у меня зазвенело в ушах. Толпа застыла, обернувшись к двум всадникам, неспешно ехавшим по раскисшей дороге.
Они восседали на бледных жеребцах, точно ангелы смерти со страниц Заветов. Впереди ехал тощий малый: худой, что твое пугало, в пальто из плотной черной кожи. На лоб он надвинул треуголку, а зашнурованный поднятый воротник закрывал и рот, и нос; в получившуюся щель проглядывали только пряди сухих соломенных волос и глаза. Таких бледно-зеленых радужек я еще не видел; зато белки налились кровью и казались красными. Поперек спины крепкого тундрового пони лежал мешок, а то, что было в нем, очертаниями напоминало человека. На плече у всадника сидел сокол: серые перья птицы лоснились, глаза золотисто поблескивали.
Второй ездок выглядел моложе, шире в плечах, но его лица я тоже почти не видел. Одежда на нем была такая же, что и на первом всаднике, а на поясе висели ножны с длинным клинком. Взглядом льдисто-голубых глаз из-под низко надвинутой треуголки он окинул толпу.