Доходный дом на улице Марата? Ужасная квартира. Длинный грязный коридор, заваленный неописуемым барахлом, завешанный медными тазами, велосипедами, заставленный кастрюлями — в одной кастрюле я увидел дюймовые гвозди. Большая закопченная кухня, пропитанная липким запахом сгоревшего масла, опутанная бельевыми веревками, как паутиной, завешанная застиранными простынями, пеленками, каким-то нижним тряпьем. Комнаты, комнаты, комнаты. В самом конце коридора прилепилась комнатушка, узкая, как пенал для кистей, где уместились твои отец, мать, бабушка, две крохотные сестрички — и ты сам, уж совсем непонятно, как. Тебе было тесно и душно там, ты смутно помнил, что должно быть по-другому, мучительно стеснялся и убегал на улицу. И мы с тобой бродили по снам — а ты удивлялся, но снова не замечал границ. Только спрашивал растерянно:
— У меня спине холодно. Ты не чувствуешь?
Я содрогаюсь при мысли о том, как ты прожил эти годы. Ты стал таким непосредственным. Твоя детская искренность не исчезла и не изменилась. Ты тоже вспомнил меня, тоже узнал, хотя не вполне отдавал себе в этом отчет. Только один раз упрекнул:
— Ты ужасно долго не приходил!
— Прости, — сказал я. — Тебя было трудно разыскать.
— А мне было плохо одному, — буркнул ты и отвернулся.
Тебе было плохо одному. Ты был чужим в новой семье. Отец помыкал тобой, как незаконнорожденным — я помню шрам от пряжки ремня у тебя под лопаткой. Мать орала на весь двор. Бабка бессильно и бесполезно жалела. Маленьким сестрам было стыдно за тебя. Ровесники истово ненавидели тебя, как изгоя, и лупили при каждом удобном случае.
Ты по-прежнему был одиночкой. И по-прежнему никто не мог руководить твоим выбором — а ты выбрал танцы, а не стреляющие или летающие машины. Внутри тебя всегда звучала музыка. Пальцы на твоих ногах были переломаны во многих местах. Твое тело появилось в мире для танца, как тело птицы — для полета, а тело хищного зверя — для убийства. Все остальное, по большому счету, тебя не слишком интересовало.
А всех остальных людей интересовали новые игры. И именно сейчас тебе не полагалось бы сидеть на подоконнике и смотреть, как идет дождь. Все должны были, «как один человек», что-то делать, строить, рушить, ненавидеть, обожать — тебя это никак не могло устроить. Ты стал совершеннейшим безбожником; всеобщие попытки сделать бога из смертного тебя тоже особенно не волновали. Кажется, поэтому мне мерещился запах твоей близкой смерти.
Но какая лихость, замешанная на фатализме, в тебе завелась! Гремучая смесь с безбожием. Тогда твое любимое словечко было «наплевать!» Ты, как и раньше, совершенно не ведал страха, только теперь к бесстрашию подмешался «юмор висельника»:
— А кто тебе сказал, что я хочу состариться? Чтобы меня выперли из балета на пенсию? Да вот еще! — говорил ты и фыркал. Наверное, из-за этой лихости я и напомнил тебе о том, что из себя представляю. Без малейших угрызений совести.
— Антисоветские сказочки! — веселился ты, когда уже убедился окончательно. — Пережиток проклятого прошлого! Да тебя вообще не существует в природе, ты об этом когда-нибудь слышал?
— А ты не боишься, что я убью тебя? — спросил я, кажется, нимало не веря в собственные слова.
— Все либо хотят кого-нибудь убить, либо убивают, — сказал ты, пожав плечами, разом взрослея. — Меня, знаешь ли, воротит от мысли, что это кому-то нравится, но многим нравится, факт. Только в то, что это нравится тебе — не верю. И вообще… видал я упырей…
Вот тогда я и рассказал все. Смертному. Тебе. О Кодексе и Зове. О Хозяевах, Проводниках и Темном Даре. Даже о твоей смерти и возвращении. Ты слушал, с наивным бесстыдством младшего брата поставив босые горящие ступни на мои ледяные ладони — надеюсь, их холод на некоторое время избавлял тебя от постоянной мучительной боли.