При этом, совпав по времени с началом горбачёвской перестройки, смерть Тарковского в конце 1986 года подчеркнула то, насколько неотделимо его творчество от политического контекста. Почти сразу Тарковский был посмертно «причислен к лику святых» русско-советской культуры, как последний исповедник от утраченной советской интеллигенции, и в России его личность и творчество остаются идеологическими знаками едва ли не в большей степени, чем явлениями эстетического порядка. Это лучше всего видно по «Жертвоприношению», в котором нередко видят завещание Тарковского миру, предупреждение о катастрофах, грозящих человечеству от ядерного оружия и капиталистической меркантильности, или же отражение раздробленности и бесприютности современной цивилизации. Подобное прочтение «Жертвоприношения» и всего творчества Тарковского получает крепкое подспорье в виде его текстов, написанных в течение двадцати пяти лет, чаще всего на основе интервью. Постепенно эти тексты приобретали иератическую интонацию, подкрепляющую его духовный авторитет среди его ярых поклонников как на постсоветском пространстве, так и на Западе. Представление о Тарковском как о духовном наставнике получило подтверждение и в его дневнике, опубликованном под характерным названием «Мартиролог». Поэтому неудивительно, что в его фильмах ищут мистические пророчества о Чернобыле, о собственной его смерти, о распаде СССР или о надвигающемся апокалипсисе. Воспринятые в таком духе семь полнометражных картин Тарковского не только ставятся в один ряд с классическими произведениями русских писателей и композиторов для некоторых они становятся священным «седьмифильмием», сопоставимым по вызываемому благоговению с библейским Пятикнижием. Впрочем, во время спиритического сеанса сам Пастернак якобы предрек Тарковскому, что ему суждено будет создать именно семь фильмов[1].
На мой взгляд, искатели этих и подобных им сивиллинских пророчеств ошибаются в жанре произведений Тарковского. Его цель никогда не состояла в том, чтобы навязывать реальности собственные воззрения или заменять реальность воображаемой утопией (или дистопией) собственного изобретения. Вся его творческая установка была рассчитана на то, чтобы запечатлеть реальность вместе со всей ее непредсказуемостью и беспредельными возможностями. В своих картинах Тарковский не ораторствовал; он присматривался и прислушивался к миру, к его стихиям и к стихиям кино как особому способу познания и выражения.
Абсолютный слух Тарковского в кино, а не агиография или полемическое идеологизирование его творчества, является главной темой настоящей книги. Десять стихий его киноэстетики анализируются на материале его фильмов и других творческих проектов, которые берутся в более или менее хронологическом порядке. Первые три главы составляют рубрику «Земля», где рассматриваются материальные условия кинематографического мира Тарковского: система, в пределах которой он сформировался и работал как художник; пространства, которые он создал на экране; и сам экран, в котором он открыл исключительную выразительную глубину. Разговор в этих главах основан преимущественно на его ранних картинах, в их числе «Каток и скрипка», «Иваново детство» и «Андрей Рублёв». Следующие три главы, объединенные под рубрикой «Огонь», рассматривают дискурсивные аспекты фильмов Тарковского: взаимодействие образа и слова (с особым вниманием к «Андрею Рублёву»), роль повествовательности (особенно в случае «Соляриса») и место социального воображаемого, или образного подсознания (в основном в фильме «Зеркало»). В следующих трех главах («Вода») ведущей темой становится структура образа, который запечатлевает чувственный опыт и время в отдельном кадре. В этом разделе анализируются главным образом «Сталкер» и «Ностальгия», наряду с театральными постановками Тарковского («Гамлет» Шекспира, «Борис Годунов» Мусоргского) и документальным фильмом-эссе («Время путешествия»). В заключительной главе, посвященной «Жертвоприношению», рассматривается неуловимая атмосфера киномира Тарковского, которая пропитывает его пространственные, дискурсивные и эстетические конструкции чувством хрупкой, но бесконечной потенциальности. Итогом этого анализа, смею надеяться, будет более полное представление о подходе Тарковского к кино, которое поможет читателю сформулировать свои мысли по поводу отдельных фильмов и заодно осмыслить стихии его творчества в целом.
Невзирая на всемирную славу Тарковского, его творчество остается во многом непознанной территорией для критического анализа и теоретического размышления о кино; его имя поразительно редко встречается в общей литературе о кино, как популярной, так и академической. На русском языке написано великое множество мемуаров и биографических очерков о Тарковском, но по сей день нет полного и достойного издания его книги «Запечатлённое время» на языке оригинала, не говоря уж о лекциях, статьях и интервью. Существует несколько солидных томов архивной документации о картинах Тарковского и немалое количество тенденциозных истолкований его метафизических и религиозных «учений», но за исключением классической книги Майи Туровской «7 1/2, или Фильмы Андрея Тарковского» (1991) нет ни одного общего путеводителя по его картинам как произведениям киноискусства, которые стремятся скорее ставить вопросы, чем давать четко сформулированные и образно зашифрованные (и легко расшифруемые) ответы.
Настоящая книга ставит себе целью заполнить эту лакуну хотя бы частично, предлагая подробный анализ всего «седьмифильмия» и других творческих проектов Тарковского, основанный на внимательном изучении как самих произведений, так и всех доступных автору опубликованных и архивных источников. Отчасти появление этой книги вызвано желанием оспорить утвердившийся взгляд на Тарковского как «больше чем режиссера». Да, Тарковский плодотворно работал и в других видах искусства, создавая постановки на радио, в театре, на оперной сцене, выступая в качестве актера, сценариста и автора теоретических и дневниковых текстов. Но из этого не следует, что он был пророком, философом, социологом или чем-то еще в этом роде. В этой книге освещаются все грани творческой личности Тарковского, каждая на своем месте и в контексте целого, однако она предлагает рассматривать Тарковского прежде всего как кинорежиссера, творчество которого может быть осмыслено лишь в стихиях кино, как откровение прежде всего именно об этих стихиях.
Хотя многие чувствуют, что Тарковский создал нечто совершенно исключительное в кино и для кино как вида искусства, мнения по поводу их определяющего качества расходятся. Можно по праву считать его картины попытками оправдать его же заявление, сделанное еще в самом начале его творческого пути: «Кино высокое искусство, а не развлечение»[2]. В частности, по сравнению с жанровым кино, которое преследует цели развлечения, прибыли и идеологической и социальной педагогики, истории и персонажи Тарковского кажутся лишь поводом для показа запачканных землей предметов, горящих зданий, пропитанных водой пейзажей и прежде всего незримой, но чувственно осязаемой атмосферы.
Андрей Тарковский. Фотография Григория Верховского
Идея о том, что творчество Тарковского основано на изучении четырех стихий (земля, огонь, вода и воздух), порой выражается в довольно банальной форме, как, например, в документальном фильме Донателлы Бальиво «Андрей Тарковский: Поэт в кино», где кадры с Тарковским, сидящим на дереве, перемежаются с кадрами текущей воды, мха и пушистых животных. Однако осознание некой особой стихийности в картинах Тарковского также служит точкой отсчета в таких блестящих исследованиях, как фильм-эссе режиссера Криса Маркера «Один день Андрея Тарковского» (1999) и статьи теоретиков Славоя Жижека и Фредрика Джеймсона. Джеймсон, например, пишет о том, как у Тарковского «камера выслеживает мгновения, когда стихии говорят», благодаря чему она нам открывает «истины мхов»[3]. Но и для Джеймсона стихийный характер фильмов Тарковского связан с наивной верой режиссера в объективность киноизображения: «Наиболее глубокое противоречие у Тарковского заключается в идеализации мира без созданных человеком технологий, достигнутой с помощью самой что ни на есть высокой технологии фотографического аппарата. Нет [у Тарковского] рефлексивного осознания этого второго, потайного присутствия, а это угрожает превратить его мистический взгляд на природу в чистой воды идеологию»[4].