– Друг Мартын, нам хорошо известно, что вы невиновны в несчастье в ротоновой лаборатории, – так дипломатично начал Огюст Ларр. Он, несомненно, планировал умелой фразой смягчить ожидаемую от меня резкость. И план его, естественно, имел бы успех, если бы сам Ларр не испортил его последующими словами: – Но вы были посвящены во все детали исследований Сабурова, знали его цели и намерения, он делился с вами своими идеями…
Я понял, что нужно немедля поставить межи разговору, ибо он грозил безбрежно расплыться.
– Детали экспериментов я, конечно, знал. О целях, которые ставил себе Сабуров, иногда догадывался. Что до идей, то они являлись ему столь густо и были столь разнообразны, что он и сам в них не всегда разбирался, а уж поделиться ими зачастую забывал.
– Но его намерения…
– То же относится и к его намерениям. Я полагаю, речь идет об экспериментах, а не общечеловеческих свойствах? В быту его намерения были обычны: поесть, если уж стало невтерпеж после пропуска обеда пропускать еще и ужин, поспать часок днем после бессонной ночи. Тут он был такой же, как вы или я.
– Вы считаете обычным быть таким, как вы? Но, друг Мартын, общее мнение в институте, что если и поискать необычностей, то лучшего примера, чем даете вы, не найти.
– В институте N 18 ошибаются не только в научных экспериментах, – парировал я. – Однако не понимаю: вы вызвали меня для обсуждения моего характера?
– Вы сами догадываетесь: не для этого. Мы пригласили вас, чтобы разобраться в причинах взрыва в ротоновой лаборатории.
– Вы недовольны отчетом вами же назначенной следственной комиссии? Разве она не зафиксировала все обстоятельства трагедии?
– Ваше мнение не отражено в выводах комиссии, а оно существенно – вы были самым близким сотрудником Сабурова.
– Во время взрыва и последующего расследования я находился в командировке на дальних планетах, поэтому не мог приобщить своих показаний к тому, что комиссия установила. Последние эксперименты Сабурова мне неизвестны. И у меня не было никакого желания знакомиться с ними. Я не из тех, кто сует свой нос в дела, от которых его бесцеремонно отстраняют.
– Вы написали мне, что просите перевода, потому что вас заинтересовали другие темы, – мягко напомнил директор.
Я не сдержал горечи.
– А как было писать? Что Кондрат указал мне на дверь? А ведь было так! Не просто указал на дверь, а схватил за шиворот и пытался вытолкнуть в коридор. Только то, что я много сильней его и не постеснялся доказать ему это, спасло меня от вылета наружу. Этого было достаточно, чтобы я навсегда перестал интересоваться всем, что Сабуров делает в лаборатории. Не требуйте от меня никаких показаний. Я не уверен, что они смогут быть объективными.
Ларр, по всему, не ожидал такого отпора. И тут в беседу вступил Карл‑Фридрих Сомов. Я никогда не разделял ненависти Кондрата к первому заместителю директора. Но и мне неприятен этот сухой педант – широкое, безжизненно‑желтоватое лицо, желтые волосы, желтые глаза, удивительно скучный голос. Кондрат и голос его со злостью называл желтым. Вообще, мне кажется, каждый несет свой особый основной цвет и его можно фиксировать фотометром и вносить в паспорт, наряду с группой крови и пейзажем линий на пальце, как важное индивидуальное отличие. Например, в этой шкале цветов Кондрат был бы пламенно‑малиновым, Адель – тонко‑салатной, Эдуард – томно‑фиолетовым, а наш директор Огюст Ларр – мощно‑оранжевым: ведь оранжевый проникает сквозь туман и пыль, а разве такое проникновение сквозь темень научных проблем не является характерной чертой академика Огюста Ларра, многолетнего директора Объединенного института N 18?
Карл‑Фридрих Сомов сказал, как бы нехотя глянув на меня глубоко посаженными тусклыми глазами:
– Ваши отношения с Сабуровым имеют для нас важное значение, друг Мартын.