Особенно из флорентийских живописцев более позднего, хотя и прерафаэлитского тоже времени Рёскин ценит Гирландайо за его детализованность. Гирландайо во всем предпочтен Гоццоли, и прежде всего потому, что живописец этот не просто стоит на ногах, в потоке света или в потоке впечатлений, но постоянно бодрствует. Его краски яркие, и свежесть флорентийских утр больше всего помогает понять, чего хочет этот живописец. Его движения бодры, закругляясь в повествование каждой сцены, и Гирландайо не желает возносить все сцены на щитах праздничных аллегорий, но просто смотрит, как могут заговорить от души персонажи, которых от души изобразил ответственный живописец. Наконец, его внимание к чертам лица, походке, наклону головы это внимание опознания, а не внимание воображения, поэтому Гирландайо лучше многих других научит узнавать искусство в суете нашей жизни. Как среди множества играющих детей, надевших причудливые костюмы, мы узнаем своих детей по наклону головы, по кивку, по этим простым и при этом таким неповторимым жестам, так и узнаем персонажей Гирландайо по столь простым эмоциям, но которые сразу говорят о том, что это происходит у нас. Библейские праведники и придворные Лоренцо Медичи в одном пространстве оказываются просто «своими», которым не просто есть что сказать, но к которым есть всегда с чем обратиться. Еще до того, как Аби Варбург, великий создатель современного искусствознания, увидел в служанке в развевающихся одеждах с фрески Доменико Гирландайо «Рождество Иоанна Крестителя» образец «формулы пафоса», приправы, обостряющей восприятие искусства, Рёскин выделил художника как уже обострившего наше восприятие. И еще прежде того, как Аби Варбург исследовал восковые статуи в храмах Флоренции, Рёскин расписал, как в той же Санта-Мария Новелла присутствие идей заставляет присутствующих в собрании государственных деятелей создавать первую универсальную политику в Европе.
Подробнее всего Рёскин исследует фрески построенной в самой середине XIV века Испанской капеллы, при доминиканской церкви Санта-Мария Новелла. Воздвигнутая на средства купца Мико де Гвидалотти, эта капелла, предназначенная для заседаний доминиканского ордена, была расписана, по сообщению Вазари, Таддео Гадди и рыцарем Симоне Мартини (у Рёскина этот аристократ и рантье среди художников, расписывавший Авиньон, назван Симон Мемми; вероятно, по имени его талантливейшего ученика и соавтора Липпо Мемми). На фресках нашли себе место создатели наук и искусств и сами науки и искусства. Для Рёскина это означало, что можно постепенно, соотнося науки с их хранителями, разучить каждую науку как самый вежливый, самый кроткий и миротворческий язык общения с миром. Триумфально воздвигнутая фреска являет в себе возможность с самого утра изучить этикет научного знания, понять предназначение разных научных инструментов: не перестать употреблять их невпопад, а напротив, разложить их как надо, как велят строгие линии фрески.
Чем полезна книга Рёскина современному путешественнику во Флоренцию или просто любителю прекраснейших европейских городов, в число которых Флоренция всегда будет входить? Прежде всего, Рёскин учит не сопоставлять разное, находя общие черты, вроде «цветения» или «блеска», но, напротив, видеть серийность сходных изображений, будь то изображения добродетелей, украшения надгробий или евангельские сцены. Серия не просто последовательность доказательств, но это превращение утверждения из аргумента в несомненную твердость руки художника, умеющего провести изящной кистью любой аргумент. Библейская сцена красноречива и сама по себе; но став частью серии, она может без труда отказаться от своего красноречия, но не откажется от учета сбывшихся событий. Даже если эти события нам толком неведомы, то, будучи изображены, они уже учтены как имеющие смысл для всех последующих фактов мировой истории и для фактов нашей частной жизни. Когда туризм слишком угрожает просто восхищаться красотами, напоминание, как красота не только себя выдает, но и себя доказывает; не только светит, но и говорит о том, что сбывается в ее свете, тогда книгу Рёскина всегда полезно перечитывать.
Александр Блок, посетивший Флоренцию, сетовал на господство пошлости в туристическом городе; на облака «всеевропейской желтой пыли» среди уродливых новостроек и «торговой толчеи»; на признаки гниения и бессмысленной тоски:
Звенят в пыли велосипедыТам, где святой монах сожжен,Где Леонардо сумрак ведал,Беато снился синий сон.Поэту легко возразить: вряд ли звон копыт, навоз, грубость наемников или уныние пленников были поэтичнее легких велосипедов. Но Блок, как и Рёскин, тревожится не тем, что Флоренция отдана на откуп туристическому любопытству, а тем, что Флоренция надоела самой себе. Только Рёскин пытался найти не надоедливое во Флоренции, ту серийность, которая вдруг представляет знакомую историю как совершенно незнакомую, как открытие, а Блок всегда ассоциирует незнакомое знакомое со сновидением, с синим сном Беато Анжелико, с сумрачным сфумато Леонардо, с призрачно развеявшимся дымом костра Савонаролы. Было то или приснилось, нельзя сказать, и этим отличается Флоренция, интересная себе, даже снящаяся себе в кратких снах и вековых грезах, от Флоренции, неинтересной себе, сон которой свелся к ускоренному передвижению от одного памятника к другому. Блок просто в отчаянии смотрел на спортсменов, зарядившихся эмоциями вместо погружения в смысл Флоренции, а Рёскин старался не отчаиваться, а добросовестно расписывать маршруты, движение по страницам книг, по карте, по композиции фрески, так что вдруг в углу внимания и оказывается настоящая мысль вместо всех былых эмоций.
Перевод книги Рёскина был выполнен Аделаидой Герцык. Если представить русский Серебряный век в виде здания, то Аделаида Герцык, как и ее сестра, мемуарист Евгения Герцык, Марина Цветаева и Софья Парнок, дружившие и понимавшие друг друга даже не с полуслова, а с четвертьслова, будут четырьмя прекраснейшими медальонами по четырем концам свода. Аделаида Герцык, урожденная Лубны-Герцык, из семьи железнодорожного инженера, с детства занималась языками и музыкой, рано увлеклась идеями синтеза искусств, создания новой литературы, чуткой к истории, и философии, чуткой к пластике и движению. Она пыталась и сама разрабатывать новую концепцию пластики как общего языка мироздания и исторических судеб стран и народов как экзаменов, которые проходят разные виды искусства. Но ее преданность литературе натыкалась на строение самой литературы, где всё как будто заранее было известно: кто печалуется о народе, кто обличает мещанство, а кто воспевает красоту. Как и Чехов, она горевала, что невозможен в наши дни даже рессентимент, не то что простое и доброе чувство, и сначала посвятила себя переводам Ницше, в 1900 г. вышел ее перевод Сумерек божков. Но необходимость дисциплины в обличении эмоционального отношения к эмоциям привела ее к Рёскину, в котором она увидела настоящего наставника, умеющего объяснить искусство так, как объясняют литературу, строка за строкой, образ за образом и штрих за штрихом. Рёскин для нее как смелый пловец нырял в волны художественной техники, чтобы вынырнуть с добычей усиленной и даже чуть болезненной наблюдательности. Годом позже и вышел ее перевод Прогулок по Флоренции. Далее она писала книжные рецензии в журнал «Весы», взяв псевдоним «Сирин» задолго до Набокова; а в 1907 г. опубликовала первую подборку стихотворений. Муза ее стихов была робкой, но убежденной во власти слова над судьбами и власти Бога над судьбой. Вячеслав Иванович Иванов восхвалил ее способность «замкнувши на устах любовь и гнев», «вдруг взрыдать про плен земных оков», «внимая сердцем рокоту и пенью». Она слышала, как «высь безглагольная, / плывет над нами», и даже ее безмолвие становилось завороженным созерцанием. Как она писала, обращаясь к будущему мужу: