Санаэ Лемуан
История Марго
© Анна Гайденко, перевод, 2022
© Андрей Бондаренко, оформление, 2022
© Фантом Пресс, издание, 2022
* * *
Моим родителям
Часть первая
1
На сцене моя мать раскрывала свою истинную сущность. Я видела, как в считаные мгновения она преображается, как между ней и зрительным залом постепенно возникает близость. Посреди представления она снимала рубашку по-мужски непринужденно, как можно было бы снять носки. Потом приподнимала обеими руками тяжелую гриву рыжих кудрей, обнажая длинную шею и расставляя локти, чтобы подчеркнуть линию плеч. Она могла перевоплотиться в кого угодно. К зрителям своих моноспектаклей она обращалась как к старому другу. Я видела, какое воздействие она оказывает на них: они подавались вперед, широко раскрыв глаза, впивая ее всей кожей. Эту фамильярность, дающуюся ей без усилий, она переносила и в обычную жизнь. С незнакомыми людьми она была жизнерадостна и мила. Она ослепляла. Иными словами, моя мать была настоящей актрисой.
В театр она пришла еще подростком, но главную роль, после которой ее карьера пошла в гору, получила только в девяностые, когда мне едва-едва исполнилось пять. Потом начались спектакли-монологи. Постановка, сделавшая ее знаменитой, называлась Мать короткая, энергичная пьеса, длившаяся час двадцать без перерыва. Действующих лиц в ней было мало: муж, жена ее она как раз и играла, трое их маленьких детей и отец мужа. Завершался спектакль долгой сценой, в которой мать топит детей в ванне. Ничто в образе матери как будто не предвещало такого финала, хотя вся пьеса была проникнута смутной тревогой, перемежаемой всплесками легкомысленного веселья и нежности. В детстве никто мне не говорил, что моя мать играет женщину, убивающую собственных детей, но я знала, что она и за пределами сцены часто не выходит из роли.
Дома она была для меня чужой. Мне хотелось, чтобы она превратилась в ту, кем была изначально, как будто она могла снова стать собой. Она была вывернута наизнанку, внутренней стороной напоказ. Но я предпочитала видеть ее лицевую сторону, видеть в ней мать в традиционном понимании.
Я хотела гордиться матерью, но чаще всего она меня раздражала. То, чем восхищались в ней остальные, мне казалось преувеличенным и наигранным.
Так она же играет, сказала Матильда, когда я ей пожаловалась.
Но я хочу, чтобы меня трогала ее игра. Я хочу аплодировать стоя вместе со всеми.
А какого подростка может растрогать собственная мать?
Хорошего.
Нам нравится, что ты не хорошая, сказал Тео.
Тео и Матильда были ее ближайшими друзьями. Матильда, известный дизайнер, работала в театре и специализировалась на вышивке. Она подгоняла мою одежду по фигуре и шила мне платья на выход. Это она придумала костюмы для Матери. Тео, ее муж, был танцовщиком. Моя мать в молодости тоже занималась танцами, и поэтому они мгновенно нашли общий язык.
Со мной мать вполне продуманно держала дистанцию. Помню, как я стучалась в закрытую дверь ее комнаты. Maman, звала я, думая, что она не слышит стука. В какой-то момент я перешла на Анук в надежде, что на имя она будет отзываться охотнее. Со временем произносить Maman становилось все трудней, мягкость согласных входила в противоречие с отчужденностью, которую я так часто испытывала в ее обществе. Слово Анук, напротив, заканчивалось резким, угловатым звуком, и, выкрикивая это имя, я как будто сталкивала ее со скалы.
Ее комната была меньше моей, а в щель между хлипкой деревянной дверью и полом можно было просунуть пальцы ноги. Помню, как из-за двери раздавался ее голос, снова и снова повторявший одну и ту же реплику. Надо было вызволить тебя из этого мрачного места и осыпать поцелуями. Я ждала, когда она мне откроет.
Когда мы оставались вдвоем, она окидывала меня серьезным взглядом. Нужно перерезать пуповину, говорила она. Ничто так не мешает, как чрезмерная привязанность. Тогда разница между нами казалась огромной, как будто мы с ней были из разных стран и говорили каждая на своем языке. Мать не подружка, постоянно повторяла она, словно пытаясь оправдать все усиливавшуюся несхожесть наших взглядов. И это была правда. Мы никогда не перешептывались в метро и не держались за руки на улице. Люди, не знавшие нас близко, считали, что мы с ней похожи и что я когда-нибудь тоже стану актрисой. Они думали, что дети наследуют такие профессии от родителей, по аналогии с молодыми писателями, которые опираются на творчество предшественников. Но мне было далеко до ее изящества, мой голос не был таким музыкальным и чарующим, и мужчины на улице не провожали меня взглядами. Она и сама не горела желанием превращать меня в свою копию. Она не научила меня ни танцам, ни актерскому мастерству. Она тщательно ухаживала за кожей и зубами, но никогда не следила за тем, чищу ли зубы я. Когда ее не было дома, я открывала шкаф и перебирала ее платья, поглаживая мягкие шелковые ткани, так непохожие на синтетику, которую носила я сама. Больше всего меня возмущало, что из нас двоих именно мне надо было соблюдать осторожность и следить за тем, что я говорю. Со временем я научилась принимать отсутствующий вид, который все ошибочно объясняли то застенчивостью, то безразличием.
И все-таки, даже когда она вызывала у меня неприязнь, я все равно самозабвенно ее любила. Каждое утро я просыпалась под скрип деревянного пола в ее комнате, потом в чайник с шумом лилась вода из крана. Я знала, что ради меня мать идет на жертвы. Я знала, что необходимость растить дочь мешала ее самореализации. Иногда в ее величавой, рослой фигуре проглядывала прежняя, юная она. В ней проявлялось что-то уязвимое, и я думала: а вдруг мы бы стали друзьями, будь мы одного возраста?
Я думала об этом, потому что мы были очень близки как соседки по квартире. Мы живем одни, говорила она притворно ласковым тоном, в котором привычно сквозило что-то жалобное. Она называла себя матерью-одиночкой, как будто вырастила меня сама, но это было не совсем так: отец у меня был, и он нас навещал.
Ее друзья, в основном коллеги-актеры, приходили к нам в гости и оставались на ночь. От их одежды несло застарелым сигаретным дымом. Они громко делились мнениями и предложениями по вопросам моего воспитания. От одного из друзей, уехавшего за границу, нам досталась кошка с длинным туловищем и густой рыжей шерстью, которая прожила у нас два года. Кошка у нас не прижилась, в руки не давалась и приходила ко мне, только когда я плакала, терлась о мои ноги, чувствуя, что я расстроена. Прошло два года, и как-то летом она сбежала через открытое окно кухни, да так и не вернулась.
К тому времени, как я перешла в старшие классы, мы уже сменили три квартиры, из которых каждая последующая была меньше предыдущей. Перебираясь все ближе к центру Парижа, мы наконец поселились на Левом берегу. Друзья Анук не понимали, зачем жить в дорогом районе в нескольких шагах от Люксембургского сада. Они недоумевали, как ей хватило денег на такую квартиру. Они винили во всем ее буржуазных родителей. Тебя тянет к корням, поддразнивали ее друзья. Но я знала, что дело не в этом. Она любила папу, а ему нравился этот округ. И однажды в конце июня именно здесь, неподалеку от нашей улицы, его другая жизнь ворвалась в нашу и навсегда ее перевернула.
Я только что сдала устный французский. Всю весну я проходила в одном и том же наряде: черные джинсы, вылинявшие в серый от многочисленных стирок, и голубая майка. Мне нравилось, как из-под тонких лямок выглядывает белое кружево лифчика. Анук в свои пятьдесят семь была великолепна. Узкие бедра, плоский живот, легкая впадинка в области пупка, прямые плечи. Все в ней было продолговатым, за исключением стоп единственной уродливой части ее тела: красные выпирающие шишки на пальцах, крошечные ногти, которые она красила, чтобы отвлечь внимание от самих ног. У нее был такой же размер обуви, как и у меня. Ее стройные бедра без труда проскальзывали в джинсы даже в середине лета. Я всегда знала, что моя мать красива, так говорили и ее друзья, и чужие люди, но только в эти последние месяцы я начала понимать, насколько уникальной была эта красота. Лица большинства людей с годами оплывали, но ее черты становились все более точеными, словно в зрелом возрасте кости черепа заняли правильное положение.