Седина, и раньше густая в тёмных волосах, теперь стала сплошной и жёлто‑золотистой, щеки запали, на руках вздулись синие жилы, гладкую кожу взбугрили узлы. Только нос, внушительный, как труба, – «на троих создавался, одному достался», – остался прежним, даже казался крупней на сжавшемся лице. Я описываю так подробно внешний вид Гамова, потому что мне выпало грустное счастье одним из последних видеть его – и он уже мало походил на свой канонизированный портрет.
– Смотрите! – прошептал он, будто боясь громким звуком что‑то спугнуть. – Смотрите, ведь как красиво!
Он показал на море, и я повернулся к морю. Солнце шло слева, от суши на воду, весеннее, низкое, и близился вечер, а волны, накатываясь, как бы вырастали у береговой кромки, и летящая над ними пена ещё прибавляла высоты. И я увидел воистину удивительную картину. Балтика, всегда зеленовато‑стальная, летом больше зелёная, зимой больше стальная. Она и сейчас была такой, когда взгляд охватывал большое пространство, но волны, вздымавшиеся передо мной, светились полупрозрачно‑красным, как крымские сердолики. Эта сумрачная краснота шла изнутри, прорывалась сквозь поверхностную зеленоватость глубинным жаром. А пена, летевшая над гребнем, чуть впереди него, была не белой, а розовой, волны, косо мчавшиеся на песок, шли от солнца, разбивались не всей стеной, но от южного своего конца к северному, и пена той части волны, что взмётывалась на берег, вдруг прощально ярко вспыхивала. И по всему гребню, по всей его розовой пене бежал от одного конца к другому огонь и погасал в отдалении, а на берег надвигалась новая волна с розовым воротником, и по ней опять бежал от одного края волны к другому густой огонёк.
– Из такой розовой пены родилась Афродита, – сказал я.
– Вот такую же розовую пену мы наблюдали на Кремоне, – тихо отозвался он. – Там погиб астробиолог Пётр Кренстон. И, спасая его, отдали жизнь ещё двое. Вы слыхали об этом?
– Кто же не знает о вашей высадке на Кремоне!
Он упёр локти в колени, охватил лицо ладонями, не отрывал глаз от полупрозрачных, как бы раскалённых изнутри волн с розовыми венцами пены, и я тоже вглядывался в них, и слушал грохот воды, и вдыхал пахнущий морем воздух, и меня заполняло ощущение сродни сладкому дурману: пена, раскатываясь на песке, превращалась в летящую взвесь, я пил её и хмелел и, поглощая розовый туман, сам как бы становился полупрозрачным и красноватым, во мне тлел внутренний жар, мне хотелось посмотреть на себя со стороны и убедиться, что как солнце светит сквозь вздымающуюся стену волны, так и сквозь моё тело, окрашенное в красное, просвечивают предметы, что позади.
– Собственно, кто вы такой и зачем явились? – услышал я вдруг.
Гамов теперь смотрел не на море, а на меня – недоверчивый, строгий взгляд отстранял меня от волн, выталкивал из дурмана.
Я вяло пробормотал:
– Не мешайте, здесь так красиво!
Он расхохотался, потом сказал:
– Я рад, что до вас дошла магия вечерних, безветренных волн. Афродита, между прочим, родилась в утренней, а не в вечерней розовой пене. Если бы вы явились на утренней зорьке во время наката с востока, а не с запада, как сейчас, то праздник рождения богини дошёл бы до вас во всем величии. Итак, кто вы такой и что вам нужно?
Я довольно путано объяснил, чего мои сотрудники и я желаем. Он покачал головой. Нет, наша просьба неосуществима. Он позабыл о космосе. Он слишком мало жил на Земле, на зеленой, на прекрасной, на матерински доброй Земле. Пусть не мешают ему последние годы жизни дышать лишь ею, думать лишь о ней, прикасаться к её траве, её воде, её снегу, её влажной почве…
Он говорил все это, закрыв глаза, нараспев, он декламировал. Не утерпев, я прервал его:
– Чепуха, Арн! Вы смотрите на божественное зрелище вечерней земной зари, а вспоминаете трагедию на Кремоне.