Я ведь не мог влезть в сердце матери, заставить его биться быстрее, сильнее, я не мог подключить своего сердца. Я могтолько вызвать скорую. С гнетущими тревогами, нервный и усталый включил я телевизор и просидел в кресле до полуночи, ожидая, что вот выявится вдруг на экране благообразный лик Алексия Второго и предаст Патриарх анафеме убийц, как и обещал. Еще верилось Патриарху, казалось, верховный пастырь всех православных это ж все-таки не трибунный обе-щальщик, готовый хоть на рельсы лечь, хоть еще чего покруче загнуть. Не выявился, не проклял. А своевременно сказался больным. И еще горше стало от этого — никому ничего не надо! И вот тогда пришло ко мне совершенно четкое… нет, не осознание, не предвидение, а знание — предадут. Сразу припомнились мрачные, холодные, дождливые и гадостные дни после знаменитого президентского указа, когда, казалось, из самого ада выползли черные, беспросветные, колючие тучи и закрыли собою Москву. Это был знак.
Страшный указ. И страшная чернота, мразь, слякоть, холод, ураганный ледяной ветер в столице. Возрадовалась преисподняя и дохнула своим леденящим дыханием, погрузила в пред-бытие свое град вавилонский. И отвернулся Христос от погибающей блудницы — ни лучика солнца, ни просвета… атолько мерзость и уныние мрака. Я ходил в те дни в Дом Советов, смотрел, слушал, видел всех. И уходил. Камень лежал на сердце моем. И непонятно мне было, почему туда столь отча-яннорвется Проханов, проклинавший совсем недавно губителей Союза — всех этих депутатов, руцких, Хасбулатовых. Нет других. Один ответ. Других не было. Или сейчас или никогда. Поле Чести! Время не даст другого шанса. Но предадут они поверивших в них. Нет, я не верил тогда, что предадут. Просто тревога душила мою душу. И когда подступы к Дому закрыли, я приезжал туда. Я стоял во мраке на безлюдном мосту. И ветер, Ураганный, ледяной, мокрый ветер бил в спину, толкал вниз — в мертвенные волны отравленной реки. И прибивались стайками и поодиночке люди с плащпалатками, укутанные, с вещмешками, и спрашивали одно — как пробраться ТУДА?! Я показывал им, Но сам я не шел ТУДА. Я стоял под хлещущим Дождем и видел не мрак… а смеющиеся, довольные лица — они пришли к власти тогда, в августе девяносто первого, когда сердце щемило от острейшей боли за Россию. Они убили мою Россию — как бы она ни называлась, Союз, Совдепия, плевать, вывески не имели значения, вывески тленны, все идеологии выдыхаются, отмирают, а Держава остается, будь Сталин хоть трижды коммунистом, он не разрушил Империи, он упрочил ее, выбив крепкой ногой табурет из-под палачей Русского народа, расчленителей и «бешеных псов», мне плевать на вывеску, страна жила, блюла границы, не давала себя в обиду, шла к просветлению, к возрождению, богатству и славе, и все бы эти вывески сгнили бы, и никто про них не вспомнил бы никогда, ибо Империя выше червей-паразитов, изгрызающих ее, она должна давить их, не спрашивая их имен, ибо низки и мерзки — они остановили естественный ход Истории, они обманули всех, сказав, что борются с коммунизмом, они не убили большевистской мерзости ни вокруг, ни в самих себе, но они убили Россию. Они — и Хасбулатов, и Руцкой, и иже с ними, все, сидящие в блокадном Доме, все депутаты проголос овали за расчленение Родины, за тайный сговор в проклятой навеки Беловежской Пуще. И это они смеялись тогда, они были довольны. И пусть раскаялись они, пусть! Раскаявшийся убийца все равно остается убийцей, жертву его не воскресить и событий вспять не повернуть. А народ шел, шел в Дом Советов. Народ видел Президента Руцкого, взявшего на себя бремя власти. Народ слышал: «Я не выйду отсюда! Я не выйду отсюда живым!» Время стирает старые боли и обиды. Да! Боль и обиды можно простить, забыть. Но нельзя поверить.