Черный дом - Петухов Юрий страница 8.

Шрифт
Фон

И все равно душа воспаряла, ведь хоть и безоружные против сотен тысяч стволов, хоть и наверху невесть кто и откуда, хоть и неразбериха, растерянность, суета, а все ж таки — вот оно, впервые, против нерусей заморских за землю святорусскую. Не идеальные заступники. Но нашлись. И встали богатырской заставой не где-нибудь на дальних рубежах, а там, куда враг подступил, даже и не подступил, а в самом егологове! И светлее становилось во мраке и холоде. И вот сидел я 2-го октября, в день начала Народного восстания в Москве, до полуночи перед вражьим ящиком, ждал слова Патриаршьего. И не дождался. Никому ничего не надо! И вот тогда я понял, нет, узнал — предадут. И заклялся. хоть убей, не ходить никуда. У меня дело. У меня дом. У меня мать больная — сидит, ждет, когда сердце остановится. Тридцать ударов! Одна нога в пустоте уже… А перед моими глазами стояли черные дымы на Смоленской. И уже знал я, что сведут все опять ни к чему, как во время игр в «доверие-недоверие», потому что нет у нас сейчас ни Мининых, ни пожарских, не родила их земля наша. А если и есть где-то — не дойдут, не поспеют. Все впустую. Так и лег угрюмый и мрачный.

Так и встал — мрачный и угрюмый, с неприкаянностью в сердце. Матери моей, Марии Николаевне, стало получше малость, чуть порозовела даже, хотя и пульс не участился, и сердце сильнее не забилось. Но глаза ожили немного. А я бродил из угла в угол мертвый душой и неприкаянный. Потом взял жену, да и поехали мы куда глаза глядят, по Москве колесить. Но только не туда… только не туда! Изъездили мы немало, истоптали ноги, мыкались, мытарились уже оба, ибо заразил я и ее неприкаянностью и унынием. И сами не заметили, по какой-такой кривой, как выбросило нас на Калужскую, прямо через патрули милицейские и армейские, которые просеивали народец еще на станциях метро. Выбрались мы в сияние солнечное, в ярый, озаренный небесным огнем день, в сверканье щитов и касок.

И сказала мне моя Нина Ивановна:

— Будет дело. И сказал ей я:

— Не посмеют.

И поняли мы друг друга.

Это тогда, в первомайский денек, заманили демонстрантов в ловушку, тысяч восемьдесят заманили, да устроили побоище лютое. До того людей забили-затравили, что пришлось тем, жизни спасая, взламывать мостовую булыжную и пускать в ход «оружие пролетариата». Насилу отбились тогда. Но уже 9-го мая, когда вышли четыреста тысяч, огромной живой рекой, с флагами: «Русские идут!», не посмели встать на пути. Видели мы тогда с Ниной Ивановной, как таились по всем дворам и подворотням каратели, как стояли там без числа и счета спецмашины да броневики, видели и противогазы… посреди Москвы, у всех, но не случайно! Орды, орды и орды таились по закоулкам, выжидая знака к расправе над людом московским. Но не посмели. Слишком уж много народу вышло. Слишком уж открыто и прямо шли русские люди, не пряча своих боевых наград еще за те, военные победы. Слишком много объективов сияло — на каждом столбе фонарном по пять фотокорреспондентов сидело, из каждого окна по Тверской камеры торчали — ждали крови, ждали боя. Но не посмели тогда, в святой день, поднять руку на ветеранов Победы, побоялись, видно, что встанет Россия и сметет колониальную администрацию — ведь хуже горькой редьки надоели всем демократы, само словечко-то непотребное «демократия» в грязное ругательство превратилось и произносилось в люде российском не иначе как «дерьмократия», да еще с добавлениями: «хреновая, поганая, долбанная» и похлеще.

Позвал бы Руцкой из своего малого «белого дома» не «молодую демократию» защищать, а матушку Россию, миллионы бы к нему пришли. А он по старой демократической памяти — все «демократия» да «демократия».

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке