Танец кружевных балерин - Людмила Мартова страница 5.

Шрифт
Фон

В плену, в лагере, который был оборудован в одном из районов старинного русского города, он вдруг осознал и понял, как много несчастий и страданий принес он сам и весь его народ людям. Даже здесь, глубоко в тылу, где нет авианалетов и бомбежек, все было пронизано, пропитано, прошито горем, человеческой бедой, которую невозможно ни избыть, ни забыть, ни простить.

Поначалу во время перемещений по городу его прямо посредине улицы накрывало паникой, казалось, что идущие мимо женщины накинутся на него, выцарапывая глаза, или улюлюкающие мальчишки закидают камнями. Но нет. Взгляды, в том числе горящие ненавистью, были, а насилия не следовало. Зато сострадание встречалось часто, вместе со всеми прилагающимися к нему атрибутами. К их баракам, расположенным в кирпичных отапливаемых цехах недостроенного завода, постоянно приходили местные жители, давали еду и теплые вещи.

И на стройку, куда попал работать Клеменс, тоже приносили хлеб и вареную картошку. А местные строители  начальник строительства и прорабы, вернувшиеся с войны часто покалеченными  хромающими и страдающими от последствий ранений,  делились махоркой и относились без любви и братаний, конечно, но по-человечески. И было в этом столько внутренней силы и достоинства, что у Клеменса сжималось сердце и наворачивались на глаза слезы.

Дом, в строительстве которого он участвовал, находился в самом центре города. Путь от барака на окраине, на территории строящегося крупного льнокомбината, занимал около часа. Стройка, законсервированная на годы войны, недавно вновь заработала, и среди пленных ходили упорные слухи, что в связи с необходимостью освобождать здания уже построенных цехов, в которых они, собственно говоря, и жили, их скоро отправят домой.

Клеменс старался не верить слухам, не позволять им оседать в голове и разъедать душу. Конечно, с одной стороны, он мечтал снова очутиться дома, увидеть маму и сестер, пройтись по улицам Лейпцига, в котором родился и вырос. Пообедать в столовой, где в честь его приезда накрыт праздничный стол и мама достала из буфета старинный прабабушкин фарфоровый сервиз. Где отсчитывают время висящие на стене старинные часы с редким боем, где можно завести музыкальную шкатулку-граммофон, прелестную, бессмысленную, но довольно дорогую вещицу, и под льющуюся механическую музыку словно оживут и затанцуют одетые в кружевную фарфоровую пену четыре танцовщицы-балерины, расставленные на стоящем у окна пианино.

С другой стороны, он знал, что ни сервиза, ни музыкальной шкатулки, ни фарфоровых балерин больше нет. Они были, нет, не украдены, вполне себе открыто взяты расквартированным в их квартире советским офицером, когда он уезжал на родину. Мать и сестры этому соседству, кстати, были даже рады. Офицер их не обижал, заняв самую большую спальню, остальные комнаты оставил в распоряжении Фальков, от щедрот своих делился продовольственным пайком, а его присутствие надежно защищало сестер от посягательств других военных. По тем временам немало.

Вот только, уехав, он забрал из их квартиры все мало-мальски ценное. Мать написала об этом скупо, боясь цензуры, но Клеменс понял и, прочитав, заплакал. Впервые с того момента, как ушел на фронт. Никогда до этого момента не плакал, а тут не смог сдержаться, так жаль ему стало, нет, не всех этих, несомненно, ценных безделушек, а в целом семейного уклада их теплого и любящего дома.

Словно только в этот момент он окончательно понял, что так, как было раньше, с торжественными обедами на фарфоре, музыкой и долгими семейными разговорами, никогда уже не будет. Странно, что это понимание пришло к нему не тогда, когда он узнал о гибели отца или получил известие о полном поражении его страны в той жестокой и бессмысленной войне, которую она сама же и объявила, а когда прочитал об экспроприации антикварных безделушек, которые собирал отец. Хотя не о таких уж и безделушках шла речь.

Это было летом одна тысяча девятьсот сорок шестого года, а сейчас шел февраль сорок восьмого, и двадцатиоднолетний Клеменс Фальк отчаянно надеялся, что его отправят домой, и с тем же отчаянием боялся, что это случится, потому что в его жизни появилась Надежда. Русская девушка Надя Строгалева, которой только-только исполнилось восемнадцать лет и с которой он вот уже несколько месяцев встречался тайком от всех. И от своих, и от чужих.

Свои его бы поняли. Вот только Клеменс интуитивно берег от жадных ушей и глаз то робкое, странное, доселе никогда не встречавшееся, немного болезненное, но очень светлое чувство, которое поселилось у него в груди. Он бы очень удивился, если бы узнал, что это чувство называется любовью. В условиях недавно закончившейся войны и мучительно длящегося плена о любви он даже не думал.

Просто смотреть в глаза этой девочки, так похожие на озера, коих было много вокруг Лейпцига, обнимать ее за тонкую талию, греть замерзшие на морозе руки под ее пальто, робко касаясь вздымающейся от волнения вполне взрослой груди, в свою очередь, согревать ее ручки своим дыханием, а потом накрывать губами ее губы, мягкие, нежные, неумелые, податливые, было таким невозможным счастьем, что у Клеменса начинала кружиться голова. Сладко-сладко.

Они впервые увиделись, когда Надя принесла военнопленным, работающим на строительстве большого жилого дома, несколько краюх хлеба.

 Мама послала,  сказала она.

Клеменс тогда взял у нее этот хлеб, взглянул в распахнутые глазищи и пропал, только и смог, что пролепетать «спасибо» и попросить приходить еще. А она пришла, а потом снова и снова, и он не сразу уяснил, что она ходит к нему, а когда понял, то пропал.

Для чужих их встречи были преступлением. И расплата за него в первую очередь ждала именно Надежду.

 Я теперь «немецкая подстилка»,  с горечью проговорила она, когда между ними случилось все, что бывает между мужчиной и женщиной.  Это так ужасно, что я никому не могу о тебе рассказать. Даже маме не могу, хотя она  самый близкий мне человек. И бабушке. И подругам. Меня никто не поймет.

 Я  враг,  горько сказал Клеменс и снова ее поцеловал, потому что находиться с Надеждой рядом и не целовать ее было невозможно.  Я пришел с мечом на вашу землю, и тот факт, что я не успел никого убить, никак меня не оправдывает.

 Они все просто не знают, какой ты,  тихонько ответила девушка.  Если бы они тебя знали, то ничего такого не говорили бы. И меня не осуждали бы.

 А ты знаешь, какой я?

Она засмеялась. Тоненько, звонко. Ее смех пролетел под перекрытиями здания, которое он строил и в котором они тихонечко встречались, когда работа заканчивалась. В недостроенном доме было холодно, но их это не останавливало. Их вообще ничего не останавливало, словно где-то в глубине души оба знали, что их счастье будет очень коротким, и уготованная разлука приближается, и они не в силах это изменить.

 Ты  хороший,  прошептала она и поцеловала его в ответ, словно бабочка коснулась губ своим крылом, пролетая мимо.  Ты очень хороший, Клеменс. И такой мой, что мне даже страшно. Никто и никогда не был настолько моим.

Они говорили по-немецки, которым Надежда владела довольно сносно. Ее бабушка, та самая, про которую она говорила с нежностью и печалью, была учительницей немецкого языка. А еще Надя учила его русскому, и он старался, легко схватывая основы и запоминая слова. Клеменс Фальк вообще был способным учеником и, будучи сыном врача, собирался поступать на медицинский факультет университета. Просто не успел.

Иногда он мечтал о том, что вернется домой и все-таки станет врачом, как погибший отец.

 Давай поженимся,  предложил он как-то Надежде во время одной из встреч.  Тогда ты сможешь поехать вместе со мной. Я покажу тебе свой город, он называется Лейпциг, он очень красивый, познакомлю с мамой и сестрами. Они иногда бывают невыносимыми, но очень добрые. Старшая, Урсула, получила похоронку на мужа еще в сорок втором. Теперь одна воспитывает дочек-близняшек. Ей тридцать пять, а им по четырнадцать. Наверное, совсем уже взрослые. Хелене тридцать. Когда началась война, она собиралась замуж, но не успела, потому что ее жениха забрали на фронт. Он тоже погиб, а она вот уже пять лет не может с этим смириться. Даже слышать не хочет, чтобы встречаться с кем-то еще. А младшая, Вилда, на три года младше меня. Она  твоя ровесница, так что я уверен, что вы подружитесь.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке