Как по архангелам келейным
порхал огонь неукрощен.
И, может, на секунду Лениным
Был Лермонтов и Пугачев.
Но вот в стране узкоколейной,
шугнув испуганную шваль,
в Ульянова вселился Ленин,
так что пиджак трещал по швам!
Он диктовал его декреты.
Ульянов был его техредом.
Нацелен и лобаст, как линза,
он в гневный фокус собирал,
Что думал зал. И афоризмом
Обрушивал на этот зал.
И часто от бессонных планов,
упав лицом на кулаки,
Устало говорил Ульянов:
“Мне трудно, Ленин. Помоги!”
Когда он хаживал с ружьишком,
Он не был Лениным тогда,
А Ленин с профилем мужицким
Брал легендарно города!
Вносили тело в зал нетопленный,
А он — в тулупы, лбы, глаза,
Ушел в нахмуренные толпы,
Как партизан идет в леса…
Он строил, светел и двужилен,
страну в такие холода.
Не говорите: “Если б жил он!”
Вот если бы умер — что тогда?
[2]
Индолог Алексей Пименов, обративший внимание на религиозную нагруженность поэзии Маяковского и Вознесенского, прочитал их строки в соответствии со своими профессиональными интересами. Он полагает, что в них имеет место воспроизведение традиционного ведического верования в периодические воплощения безличностного Абсолюта на земле: «Итак, если Ульянов-Ленин — единица, то „товарищ Ленин“ с его „долгой жизнью“ — это и есть „мозг“, „сила“, „совесть“ рабочего класса, т.е. главная ценность на Земле. Иными словами: это — высшее бытие. Абсолют в рождавшейся тогда религиозно-мифологической традиции большевизма. Абсолют, называемый Ленин-партия, по существу, не персонифицирован. Его границы во времени размыты. Не вечен ли он? Маяковский не доводит до конца этот мотив, но вывод напрашивается именно такой. Безличность Абсолюта не делает его, однако, отвлеченным и расплывчатым. Настаивая на ней, поэт, собственно говоря, стремится к тому, чтобы как можно ярче выразить его неисчерпаемость, его несводимость к какой-либо „единице“, пусть самой выдающейся. Между прочим, и всезнание, способность „Землю всю охватывая разом, видеть то, что временем закрыто“ — тоже получает дополнительное обоснование, оказавшись присущей не просто „герою“, а субстанции, имеющей много дополняющих друг друга личин. Но ее-то, эту субстанцию, образуют, в нее сливаются пальцы „миллионопалой руки“, „единицы“, утратившие свою единичность в сомкнутом строю. Траур превращается во вспышку энтузиазма в тот момент, когда масса приходит в движение; и когда именно марш „железных батальонов пролетариата“ (выражение реального, исторического Ленина) становится ответом на вопрос: кем его заменить? Его не надо никем заменять, он по-прежнему здесь, в „страшном рывке“ Красной площади и в красном знамени, развевающемся над ней. Все скорбевшие и шедшие за гробом — они и есть вечно живой Ленин. Интересно, что очень сходную трактовку образа большевистского вождя можно встретить у поэтов — современников Маяковского, но чрезвычайно далеких от него и по политическим убеждениям, и по представлениям о задачах поэзии. Характерно, например, определение, данное Есениным: „Скажи, кто такое Ленин? Я тихо ответил: он — вы“ ( Есенин С. Сочинения в двух томах, т. 2. М, 1956. С. 177). Образ «безличного» Ленина мы встречаем и у собрата В. В. Маяковского по футуризму Вас. Каменского! («Ленин — наше бессмертие» [ЦГАЛИ, фонд 14/97, опись 1])… Маяковский воспроизвел два важнейших момента, характеризующие представления о сакральном, присущие архаическим религиям; идею «всезнания» учителя и идею безличного Абсолюта… Поразительно, что, живописуя свой идеал, они, сами того не желая, совершенно бессознательно воспроизводили черты архаического религиозного мышления, важнейшие типологические особенности безоткровенных религий древнего Востока»[3] .