Глава двадцать первая
Его руки пахли детским душистым мылом. Господи, подумала Катя, какое же это клише. Что-то такое из советской литературы, что-то драгунско-носовское, для детей, где доктор моет руки в углу кабинета под вытянутым в длинный вопросительный знак краном без сеточки таких и не осталось уже, и руки его пахнут детским душистым мылом. Потом он подходит к мальчику лет семи, надевает очки на обязательно доброе лицо и спрашивает:
Ну-с, на что жалуетесь, больной?
В таких книгах все взрослые общаются с детьми подчеркнуто-уважительно, без сюсюкания, и все в кабинете белое-белое: и плитка на стене, и халат врача, и выкрашенный в несколько слоев подоконник.
Подоконник и в самом деле был белый, и даже покрашен был действительно больше одного раза. Поверх стен ядовито-зеленого цвета кажется, это были стеклообои (и почему их так любят клеить в госучреждениях?) куда-то за дверь кабинета шли широкие пластиковые короба. Другим своим концом они подходили к монитору на столе врача.
И руки были такие, как положено: уверенные, крепкие, потемневшие от возраста, с выступающими поверх кистей сосудами.
Вот только сам врач был вовсе не так улыбчив, решительно не подходя ни к виду своих рук, ни к их запаху, ни к роговым очкам, ни к седине волос. Константин Константиныч, не особо скрывая своего раздражения пациенткой, уже несколько минут что-то писал на клочке желтовато-газетной бумаги.
Катя нервничала и, пытаясь побороть свое волнение, пытливо, как и подобает юному антропологу, обследовала кабинет.
Стул был жесткий, неудобный, обитый чем-то коричневым. От ее ерзанья Константин Константиныч совсем не мог сосредоточиться и закончить с рецептом. Мысли уходили куда-то далеко, расплывались, и он знал, что это непрофессионализм, которого он не прощал никому и никогда, и себе в первую очередь. Но совладать с собой не получалось. Ему вдруг показалось на мгновение, что если эта двадцатилетняя пигалица не прекратит то закидывать ногу на ногу, обхватывая колено руками, то садиться прямо, будто нарочно выпрямляя спину, и подкладывать руки под себя, он не выдержит и накричит на нее.
А Катя ничего и не имела в виду вовсе. Руки сами не слушались ее, мерзли, стремились спрятаться, ноги затекали на жестком сидении, Господи, что же он пишет-то так долго
Девятого апреля Петропавловская крепость не выстрелила. От окон кабинета до крыши Нарышкина бастиона было не более полутора километров, и даже в самый ветреный день в двенадцать часов дня, минута в минуту, можно было услышать громкий раскатистый выстрел с Петропавловской крепости. Выстрел всегда заставал его в одном и том же месте: за рабочим столом, во время приема двадцатого по новым нормативам пациента.
Сегодня как раз на Кате крепость молчала.
Константин Константиныч попытался вспомнить, бывало ли такое прежде за сорок лет его работы здесь, и не вспомнил. Он, конечно, не знал, что на ушах стоит уже губернатор города, что скандал дойдет до президента-ленинградца и что уже вечером полетят головы руководства Музея истории города, что виновный в некачественных снарядах будет найден и административно наказан и что как оппозиционные, так и патриотические публицисты напишут тревожно-пророческие статьи, видя в случившемся очень дурной знак.
Он не хотел принимать ее. Но пришлось. И как будто в отместку за его попранную честь смолкла пушка. Настольные часы показывали уже пять минут первого, и все это время, тянувшееся невыносимо медленно, он думал именно об этой связи. Нужно было отказать. Мало ли врачей в Питере.
Курите?
Иногда. Катя тряхнула волосами.
Константин Константиныч неодобрительно покачал головой:
В вашем-то возрасте
Он отметил это обстоятельство в компьютере, затем сказал:
Мне необходимо вас послушать.
Это было еще тогда, до полудня, целых десять минут назад, он был собран и деловит, не давая своей неприязни выступить наружу.
Она с виду равнодушно, но как-то неуверенно стащила через голову свитер.
Повернитесь.
Взору Константин Константиныча открылась бледная и достаточно широкая для девушки спина, шея в легком нежном пушке, две едва выступающие лопатки, стянутые тугой черной застежкой лифчика. Волосы Катя быстро обернула резинкой и переложила на грудь.
За свою жизнь Константин Константиныч видел в стенах этого кабинета много и более красивых спин, но именно эта была сейчас неуместно живой, неуместно молодой и беззаботной несмотря на уже месяцы обследований. Молодости все нипочем.
Он переставлял по спине блестящую головку стетоскопа, машинально отмечая про себя симптомы, и думал лишь о неотвратимой неизбежности того, что сейчас придется попросить Катю развернуться.
Отложив стетоскоп в сторону и садясь за стол, Константин Константиныч мельком глянул на часы он хотел знать, не задерживает ли следующего пациента. Тогда на них было одиннадцать пятьдесят семь, и он это запомнил.
Катя натянула свитер обратно и села на злосчастный стул. Вот тут-то пушка и не выстрелила, и все стало совсем уж нехорошо.
Константин Константиныч все выводил и выводил что-то у себя на столе, никак не давая ей понять, что значит эта арабская вязь. Время давно вышло, но он, кажется, даже и не заметил этого.
Наконец он кончил писать. Протянул рецепт. Что-то сказал Катя потом не вспомнила, что именно. И добавил:
А вообще, Константин Константиныч выразительно посмотрел на ее лодыжки, видневшиеся из-под закрученных отворотов джинс, чего вы хотите от своего организма, если зимой и летом с голыми ногами ходите?
Катя ничего не ответила, лишь поджала губы. Ни курево, ни лодыжки не имели, по ее представлению, отношения к головным болям неясного генеза и обморокам. Взяв бумажку с рекомендациями, она поскорее вышла из кабинета и тихо прикрыла за собою дверь.
Она быстро сбежала по лестнице с третьего этажа вниз, брякнула на стойку в гардеробе белый пластиковый номерок, накинула на плечи яркое малиновое пальто. Задержалась перед зеркалом на лишних двадцать секунд, не столько причесываясь, сколько любуясь собой, а потом выбросив из головы неприятный прием, выпорхнула на улицу.
Когда она шла на прием, дождь уже успокоился. Сейчас он снова хлестал по киоскам, и Катя представила, как где-то там, за крышей домов, большая широкая река уже пришла в движение, зашипела, зафыркала, ощетинилась брызгами.
Катя побежала к «Горьковской», перепрыгивая через лужи. Лужи пахли бензином, и розовые радуги на них символизировали, очевидно, всю ее легкомысленность.
Трамвай уже дребезжал через мост по третьему маршруту на Выборгскую сторону поздним вечером, а полуденный выстрел все не давал Константин Константинычу покоя. «Почему она не выстрелила?» свербило в его мозгу.
На Финляндском проспекте в трамвай с шумом завалились девушка и двое парней. Они сразу заняли собой все пространство, и в их громком разговоре и смехе сразу потонул пожилой голос, сообщавший о том, что пожар легче предупредить, чем потушить.
Папаша, спросил Константин Константиныча один из них, в зоопарк доедем?
Не в зоопарк, а в зоосад, с неожиданной для самого себя сварливостью ответил Константин Константиныч. Это в другую сторону. И он уже все равно закрыт.
Не сильно расстроенный известием, парень вернулся на заднюю площадку, где заливалась неприлично громким смехом девица. Такая же нахальная, такая же молодая.
Почему, думал он. Почему она не выстрелила? Он сидел у окна позади кондуктора, всматривался в подступающую с той стороны стекла темень и растирал рукой неприятно нывшую грудь.