Она была очень советским человеком и в сказку о Советском Союзе верила свято.
* * *
И все же самую тяжелую правду правду о себе, Ариадна знала, хотя бежала от нее и пыталась себя обмануть. На допросах в тюрьме, она, испуганная и растерянная, дала показания против отца, подтвердив, что он, как и она сама, являлся французским шпионом. Ее признания, наряду с заявлениями других подследственных, легли в основу его расстрельного приговора.
Много позже, когда протоколы ее допросов всплыли, она оправдывала себя тем, что оговорить отца ее вынудили пытками. Ее рассказы о побоях и пытках были безоговорочно приняты на веру всеми без исключения биографами Цветаевой, ставшими по совместительству и биографами самой Ариадны.
Но Алю не били, этого не понадобилось. Некоторые из ее сокамерниц пережили лагеря и вышли на свободу, они оставили свои воспоминания; ни одна из них не видела следов побоев на Але и не слышала от нее жалоб на истязания. Больше того, одна из девушек, сидевших вместе с Ариадной, уверяла, что Аля как-то пришла с допроса очень довольная и сказала, что наконец она «созналась»!». (М.Белкина. Скрещенье судеб, с.404)
Пытки и побои совершенно не согласуются с общим характером показаний Ариадны, многословных, откровенных, исповедальных, содержащих массу не относящихся к делу житейских подробностей. Их не могли знать следователи, диктовавшие другим жертвам «добровольные признания». Ариадна по собственной инициативе оговорила, кроме отца и других людей, в том числе, и друзей Эфрона, деливших с ним дачу в Болшево, и редактора журнала, в котором работала. Последнего она подозревала во вредительстве на том основании, что в одном из выпусков «Revue de Moscou» была несколько раз допущена опечатка.
К моменту ареста Ариадна уже несколько лет добросовестно «стучала» на знакомых; сначала во Франции, а потом и в Москве. В НКВД у нее имелись кураторы, на которых она ссылалась, давая показания, предлагая вызвать их для подтверждения ее слов. Тех, кто ее допрашивал, она воспринимала, как своих непосредственных начальников. Разве могла она, привыкшая к подчинению, усомниться в их честности и справедливости?
Если бы обожательницы Цветаевой страдали чуть меньшей предвзятостью, они бы без труда поняли то, что случилось с ней в тюрьме на самом деле, ведь все они читали протоколы допросов Ариадны (наиболее полно они приводятся в книге В.Шенталинского «Рабы свободы», глава «Марина, Ариадна, Сергей»). Белкина даже встречалась с ее сокамерницами и записывала их слова.
Те немногие, которые героически прошли через сталинские застенки, никого не оклеветав и не отправив на нары, никогда не осуждали всех тех, кто сломался. Тем меньше прав на это у нас. В сущности, не столь уж значимо: били Ариадну толстым справочником по голове, как она впоследствии утверждала, или только запугивали, у каждого из нас свой порог страха и мужества. Ясно, что отца она любила и оговорила его против своей воли.
Но понимать характер Ариадны, ставшей главным источников сведений о Цветаевой и ее муже, необходимо для определения степени правдивости, которая закладывалась в фундамент цветаевской апологетики.
* * *
В показаниях Ариадны есть несколько важных психологических деталей, мимо которых прошли все биографы Цветаевой.
Сразу после ареста, получив от следователя бумагу и ручку, перепуганная растерянная Аля пустилась в длинные личные излияния. В частности она поведала, как однажды осталась с отцом вдвоем дома. «Он лежал на постели, ему было плохо. Он попросил Алю сесть рядом на кровать, обнял, погладил по голове и вдруг расплакался.
"Я очень испугалась, вспоминает в показаниях Ариадна, и начала плакать тоже Он сказал: "Я порчу жизнь тебе и маме". Я решила, что он мучается тем, что нам живется трудно материально и что он не может этому помочь, и стала утешать его и говорить, что живется нам совсем не хуже, чем другим, и что материальное положение наше хотя и тяжелое, но не до такой степени, чтоб приходить из-за него в отчаяние.
Тогда папа сказал: "Ты еще маленькая, ты ничего не знаешь и не понимаешь. Не дай тебе Бог испытать когда-нибудь столько горя, как мне". Я ему на это сказала, что горя, конечно, было немало, но что, наверное, потом будет легче и все тяжелое пройдет. Папа сказал мне, что для него жизнь может пойти только хуже и труднее, чем было раньше. Я думала, что весь этот разговор был связан с заболеванием отца, и сказала, что когда он поправится и сможет работать, то все, несомненно, пойдет лучше. Тогда папа опять повторил о том, что я маленькая и ничего не знаю, о том, что он боится, что погубил жизнь своей семьи, и прибавил: "Ты ведь не знаешь и не можешь знать, как мне тяжело, запутался, как муха в паутине, и пути мне нет". (В.Шенталинский «Марина, Ариадна, Сергей»).
Эти откровения, продиктованные страхом и неуместным желанием доказать свою откровенность, принесли много вреда и самой Ариадне, и особенно ее отцу. Следователей не интересовала тема личных переживаний Эфрона, они искали фабулу для дела о шпионаже, и Аля им ее подсказала.
Немного надавив на нее, чекисты заставили ее признать, что Эфрон ощущал себя запутавшимся, ибо был «вынужден работать не только на СССР, что принужден он был к этому силой и что выйти из этого положения он не может», ибо «он находится в крепких руках». (И.Кудрова. Разоблаченная морока.)
Простодушная и недалекая Кудрова полагает, что речь идет о двух редакциях одних и тех же показаний, между тем, совершенно очевидно, что имеются в виду два разных периода в жизни отца и дочери. В первом случае Эфрон дважды подчеркивает, что Аля «маленькая». Во втором, он настойчиво советует ей возвращаться в СССР и обещает достать для нее советский паспорт, то есть, ей уже больше 18. (Там же).
Эпизод со слезами, описанный Алей в ее добровольной исповеди, когда отец упорно называет ее маленькой, выражая сомнение в ее способности понять сложные вещи, явно относится к самым первым годам ее приезда в Чехию, когда ей было не больше 12 лет. Но в те годы Эфрон еще не испытывал раскаяния за свое белогвардейское прошлое, он им гордился, о чем свидетельствует и Р.Гуль, и многие другие.
Его «полевение», закончившееся вербовкой, происходит уже во второй половине 20-х годов, когда Але исполнилось 1516, и никто не назвал бы ее, высокую полную девушку «маленькой». Но и тогда Эфрон, подавший заявление на получение советского паспорта, был бодр и исполнен оптимизма, что подтверждается его письмами.
Плакал он в 1923 году, когда узнал об очередном бурном романе жены, с Родзевичем. Об этом он писал М.Волошину в своем надрывном письме в декабре 1923 г.
«Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. () Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. М. б. это просто слабость моя? Не знаю. () Но мое сегодня сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство.
Что делать? Если ты мог издалека направить меня на верный путь!» И еще: «Если бы ты знал, как это запутанно-тяжко. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания сплошная боль.». И еще и еще.
В это же время Цветаева уходила из дома и жила у знакомых, так что дочь и отец оставались вдвоем.
Поразительно, что ни Ариадне, ни Кудровой, ни Белкиной, ни Швейцер, ни Саакянц, ни Громовой, да и никому другому из десятков тысяч «исследовательниц» творчества и биографии Цветаевой даже не пришло в голову поискать источник описанных Ариадной терзаний отца не в политике, а в личных проблемах. Что ж, у поклонниц Цветаевой есть много достоинств, но исследовательская культура и здравый смысл в их число не входят.