С некоторого времени Гур Филатьич заключил с супругою своею какой-то наступательный и оборонительный союз против дочери своей, неразгаданный для неё; шёпот их, удивлявший её, происходил у них с глазу на глаз; случалось иногда, что во время тайного совещания, Гур Филатьич возносил свой голос, и потом опять всё утихало. Члены расходились по своим местам, но протокол судьбы дочери их не был еще ни чем подписан: ни слезами, ни кровью.
В одно время в полутёмном чулане, где Матрёна Андроньевна сама набивала пухом огромную двухспальную перину, а Гур Филатьич сидел против неё на кованом сундуке, вдруг кто-то постучался к ним в замкнутую дверь костлявою рукою.
Супруги встрепенулись как заговорщики, однако спросили нарушителя уединения своего:
Это я, батюшка Гур Филатьич и Матрёна Андроньевна, я, Авдеевна! произнесло какое-то существо писклявым голосом.
Что она пришла на гроб, что ли, собирать себе? с неудовольствием произнёс Гур Филатьич.
А, это Авдеевна! радостно воскликнула Матрёна Андроньевна. Впустим ее, батька, ведь я её усылала опрашивать и выведывать про наших женихов.
Немного погодя дверь отворилась и в отверстие её всунулась миниатюрная старушка с вострым подбородком, в китайчатой шубке и с костылем в руках; взошедши, помолилась она как водится в передний угол и чинно раскланялась с хозяевами.
Ну, что новенького? Да сядь, сядь, ведь ты чай устала! говорила Матрёна Аидроньевна, подставляя ей небольшую треножную скамейку, а сама поместилась на опрокинутую кадку. Гур Филатьич не нарушал позиции сидепия своего на сундуке и серьёзного вида.
Старушка подкатилась к месту отдохновения, обтёрла рукою рот, откашлялась, (это была прелюдия) и начала:
Ну, отцы, побегать-то я побегала, а пообедать-то не пообедала; уж знать за грехи мои досталось мне натерпеться и холоду и голоду. Помните, опомнясь вышла я уж под вечер с вашего двора и направила путь в Сущёво под Вески; дорога не близкая, погода крутила такая, что и рассказать нельзя. Ветер заметал дорогу снегом, словно как помелом, а встречных ему совсем с ног сбивал. Однако я дотащилась-таки кое-как до дому того приказного человека, у женишка-тo вашего; уж и дом же у него: чуть ветер дунет посильнее, под мышкой своей занесёт его невесть куда. Вот как подошла я к нему и давай стучаться в оконые ставни, приговаривая: кормилицы-батюшки, пустите, дескать, на ночку бедную, промокшую до костей старушку, а вам дескать пошлёт Господь на мою сиротскую долю. Верите ли, отцы, ведь насилу впустили меня в ворота, насилу дали для успокоения грешного тела половицу в сенях, а поужинать хоть бы обгорелую корочку хлебца сунули. А я между тем все выведала да высмотрела: у Анисима Михеевича живёт какая-то, изволите видеть, рабочая женщина, да знать между ими есть грехи; она в то время стирала в корыте бельё и мыла ему голову всякими укорами: вишь ты, дескать какой окаянный старичишка кряхтун, думаешь, не знаю, што ли, я как третьёго днясь заслал ты сваху к Таганскому купцу сватать за себя, седого детину, дочь его, а вспомни-ка, греховодник, сколько у нас, ну сам знаешь? Федотка, что охотою в солдаты пошёл, Андрюшка, что на чугунных заводах живёт, Акулька нет, виновата, как бишь назвала она дочушку?.. ну да не в том дело, говорила Авдеевна, а вот в чём, что Анисим Михеевич, сидя в бумажном колпаке своем и починивая туфлю, не вымолвил ни слова в ответ ей, только что покряхтывал, да обматывал чёрной ниткой очки свои, а она-то уж его: какой ты батя детям, что отступился от них и гонишь со свету долой? Наконец как-то угомонилась гроза его и собрала ему ужинать; уж сам сатана ведает, прости Господи, что она наварила: не ботвинью, не щи, а только какое-то хлебальное из капустных кочерыжек; а когда попросил он кашу помаслить, так вот вишь из светца возьми сальный огарок, да и приправь им своё кушанье. Да в поставце под образами так нет у них недочёту: стоит полштофика зорной водочки и еще какая-то травянка цветистая. Вот ты и узнай тут людей. Как ономнясь к вашей милости приехал, так того не хочу, другого не надо, а дома кашу помаслить нечем; ну да что и говорить, гол как общипанный сокол!
Тут Авдеевна перевела дух и пока супруги менялись между собою многозначительными взглядами, Авдеевна закатилась опять:
Уж как я смекнула, что мне у тамошних хозяев выведать более нечего, и побрела со светом к Замоскворечью, к Федулу Панкратьичу. Там, признаться сказать, немногое я узнала: домина большой, каменный, глазом не окинешь, а в нем будто ни души, ничто не шелохнется; я к воротам, а они на замке, я стучаться а собаки и всполошились и залились, подняли содом такой как на псарне. Я пригнулась и вижу сквозь забор в щелочку, там какие то взрослые ребята босиком, такие неуклюжие, дурнорожие, играют в снежки да подтравливают ещё псов-то на меня, знать, они сами псовые дети.
Врешь ты, старуха, это дети Федула Панкратьича от первой и второй жены его! с заметным неудовольствием прервал рассказчицу Гур Филатьич.
Ну, статься может, батюшка, всё равно, только я там ничего не могла выведать у запертых ворот, а подумала только, должно быть, богат хозяин этого дома, что столько собак у него спущено на двор: знать есть что покараулить подвалы с золотом
Глаза Гура Филатьича загорелись, как курительные свечки, жаром удовольствия при последних словах старушки.
Ну, мать, что ты скажешь на всё это? вымолвил Гур Филатьич, спустя немного времени.
Я не знаю; как, ты отец? отвечала Матрёна Андроньевна.
Да что, начал Гур Филатьич первый подавать свое мнение: Подъячий твой мне не по сердцу и вблизи и издали; теперь он ещё больше пропах для меня сальным огарком: я вот так и гляжу, как он распахнёт свой рот, а из него и потянется светильня!
Да ведь зато он чиновный человек, не какой нибудь простой, а вот какой возразила Матрёна Андроньевна.
«Чи-но-вный!..» растянул Гур Филатьич это слово на несколько частей: «ведь его только чин-то и обороняет.
А Федул-тo твои Панкратьич разве не такой же обдирало? Уж чем, чем не берёт он с тех, кто займёт у него денег; да уж и взглянуть-то на него, так глаза намозолишь: туша тушей, сидень, невпроворот, да и душа-то потёмочная. Агаша наша такая приглядная и что же, должна чахнуть за ним, как цвет пренежный за тенью пня без солнца Любви, прибавить бы должно, но доморощенная поэзия Матрёны Андроньевны ограничивалась сказанным.
Да, зато он богат! возразил Гур Филатьич.
Богат, а приданого все запросит! спорила с ним Матрёна Андроньевна.
А подъячий твой уже просишь, уже он подал прошение, легко ли вымолвить: десять тысяч! Да за что? ведь дочь наша не залежалый товар! Личико ли? розовый венец! Речь ли? что твой звук рассыпанных монет да и вся со штемпелем красоты, который сама природа наложила на неё! говорил с самодовольствием Гур Филатьич, поглаживая пушистую опушку подбородка своего.
Правда, что твой Федул свои карманы надул; но что будят, когда он женится в третий раз, поедет в Гостиный ряд и всю ораву пострелят своих покнет на Агашину заботливость? Ну, какая она будет им мать? Она еще и не умеет быть ею; она, моя крошечка, захочет чем-нибудь потешиться, а он ей наперекор: сиди-ка, голубушка, за четырьмя стенами, да гляди не через забор, а на грязный двор, как там полоскаются утята, а её никто не поласкает. Что ни говори, а чиновница то ли дело: Её Благородие, да еще дворянка! Ее будут величать: Матушка сударыня, милостивая государыня, ваша честь и почтение, а она-то себе, хоть ухом не веди: все к ней с поклонной головой! Уж не платочек вскинет она на макушку, а целую шляпу с большими крыльями, как уездная городничиха или исправнические дочери вот это будет повиднее, позначительнее, а Федул Панкратьевич твой только что тяжёл.