Еще в 1936 г. в поселке Сокол была выстроена отличная средняя школа, получившая 149. В нее я и перешел со своими приятелями Юркой Зыковым, Петькой Закалинским, Васей Моргуновым. Наступила новая пора жизни. Петровы поменяли свою квартиру на две большие комнаты в центре Москвы. Николай Константинович объяснил эту акцию так: «Игорь перерос поселок!» Сам переросток, ходивший в это время, кажется, в четвертый класс, важно объяснял: «Будем жить в Камергерском переулке». Мать и я оставались без жилья. Кооператив в Соколе к этому времени был распущен. Нам вернули наш взнос (3000 рублей). Положение казалась безвыходным. Правда, Борис к этому времени имел приличную комнату в Сокольниках. Но он жил со своей второй женой Лелей и ее сынишкой Юрой, который был младше меня на два года. Ожидалось и пополнение. Чуть позже родилась Таничка. Короче говоря, о переезде к Борису думать было нечего. На помощь пришли люди, жившие в соседнем доме (Левитана 22). Там была захламленная терраса. Именно ее и предложили нам. Домоуправление кое-как превратило террасу в жилую комнату, и мы с матерью переехали на новое место. Двенадцать метров жилья. Здесь я прожил, с перерывом на время войны, до декабря 1953 г. Спал вместе с матерью до 19 лет, т. е. до ухода в армию, на войну. В комнату, конечно, можно было впихнуть раскладушку, но она становилась вплотную к царь-кровати, так что дело практически не менялось. К тому же с раскладушкой требовалось возиться вносить, выносить и т. д.
Между тем в Камергерский переулок пришла общая беда. Арестовали Николая Константиновича. Никто, разумеется, не мог себе представить, в чем он обвиняется. Патриархальные времена 1934 г. давно миновали. Семья врага народа должна была ликовать и радоваться разоблачению опасного преступника и никаких вопросов не задавать. Правда, Зинаида Антоновна предполагала, что Николаю Константиновичу вспомнили какое-то отношение в отдаленном прошлом к эсерам. Николай Константинович, проведя около двадцати лет в лагерях, был реабилитирован и трясущимся стариком вернулся в Москву. Навестил мою мать. Я, к сожалению, с ним не встретился. Квартира в Камергерском переулке к этому времени принадлежала другим, а нового адреса я не знал.
Мать работала в ателье по пошивке корсетов и бюстгальтеров. Она ходила в передовиках, считалась стахановкой. Почему-то во главе столь женского предприятия стоял мужчина, который в своих многочисленных выступлениях перед коллективом ателье требовал увеличения выпуска корсетов и лифчиков «в связи с запрещением абортов». Закон о запрещении абортов произвел на него, как мне кажется, ошеломляющее впечатление. Он считал его вершиной юридической мысли. Как-то я был на банкете, устроенном в ателье, по какому-то поводу. Мать очень хотела, чтобы я продекламировал перед собравшимися стихи. Не удалось. Пока люди были в состоянии что-то воспринимать, они слушали речь о запрещении абортов. После этой речи им было просто не под силу постигнуть трагизм «Василия Шибанова», составлявшего гвоздь моего репертуара, но неактуального, т. к. к запрещению абортов баллада А. К. Толстого никак не относилась.
Так вот мы жили с матерью. Жили безбедно, но беспокойно. Как-то соседи сообщили матери, что приходил человек в штатском, узнавал о ней, спрашивал, как мы живем, кто у нас бывает и т. д. Я поехал рассказать об этом Борису, жившему в то лето на даче под Москвой. Он нахмурился, ничего не сказал. Возвращаясь домой, я очень боялся не застать матери, думал, что ее арестовали. Оказалось нет. Я лег спать, а мать так и просидела до утра, оперевшись локтями на подоконник открытого окна.
Материальных трудностей мы не испытывали: мать скоро приобрела широкую известность, как корсетница, к ней обращались даже московские артистки. Она зарабатывала достаточно, хотя и трудилась очень много. Посылали нам деньги и дядя Митя (до 1938 г., когда его арестовали) и дядя Саша (Александр Владимирович, работавший в Свердловске). Мне иногда на карманные расходы подкидывал Борис, Кирюшка регулярно посылал мне по 15 рублей в месяц (в старых деньгах, конечно).
Отношения с братьями складывались по-разному, с суровым Борисом, хотя он ко мне и относился хорошо, дружбы не было. Его жена Леля тоже относилась ко мне неплохо, но была просто жадноватой женщиной. С моим сводным племянником Юрой я, конечно, дружил. Один год я жил с семьей Бориса на даче в Малоярославце, но не прижился, чувствовал себя одиноко и уехал в Москву. Именно здесь были друзья и девочки. К этому я вернусь. Ведь мне исполнилось 16 лет. (В Малоярославце я быстро наладил контакты с местными старшеклассницами, возвращался со свиданий очень поздно. Леля, может быть, и не возражала бы, если бы я не таскал с собой Юру, обучая его тонкому искусству любви, в котором сам достаточно преуспел.)
С Кирюшкой меня связывала хорошая братская дружба. Он не только посылал мне карманные деньги, но покупал книги, научил их любить не только за содержание, но как самую прекрасную, достойную коллекционирования, вещь. С Кирюшкиной легкой руки я стал собирать книги. Когда выяснилось, что я кое-как достаю до педалей, Кирюшка подарил мне свой великолепней велосипед. Ездил я на опущенном до предела седле, вертя задом, как утка, шагающая по земле. Тем не менее, ездил. Со своим соседом Степаном Александровичам Байрашевским я прокатился до Воробьевых гор и обратно. Штаны из прочной материи, именуемой чертовой кожей, выдержали. В том-то и беда, что ехали не только штаны. Ехала моя кожа, а не чертова.
Кирюшка поощрял мои занятия фотографией, охотно снимался с моими товарищами. Сохранилась фотография: Кирюшка, Женька Вольф мой закадычный друг и я чокаемся на фоне бутылок. Кстати о выпивках. Мы (т. е. я и мои приятели старшеклассники) временами собирались, устраивали складчины и выпивали. Разумеется, это случалось не так уж часто. Я хочу сказать, что нас никто мелочно не регламентировал, а мы ничем не злоупотребляли, ни от чего не отказывались, никого не боялись. Я уже писал, что отец выпивал стопку водки перед обедом. На дне всегда оставался недопитый глоток. С детства, сколько я себя помню, этот глоток допивал я. Пил с удовольствием, но пьяницей не стал. Кирюшка вообще обращался со мной на равных. Я бывал у него в Калинине, в Рязани. В честь моих приездов устраивались празднества, в мы с ним выпивали. Потом я читал стихи. Кирюшка любил послушать мою декламацию. Бывая в семье Бориса на всякого рода праздниках, я тоже допускался к напиткам на общих основаниях. Мне кажется, что именно такое отношение к винно-водочной проблеме сделало меня на всю жизнь вполне компанейским человеком и белее, чем равнодушным, к выпивке. Она никогда не была для меня запретным плодом, и я не старался заполучить его.
Кирюшка учил меня сложной теории любви. Об этом следует сказать подробнее. Начиная с 6-го класса я хорошо учился, был активным участником литературного кружка, писал очень плохие стихи. Я не был незаметной фигурой в школьной массе. Поэтому я пользовался безусловным успехом у девчат. Абсолютному триумфу мешали некоторые факторы: я был мал ростом, стригся под машинку и, по милости матери, ходил в коротких штанах на помочах, в то время когда мои приятели щеголяли в длинных брюках. Вот почему Валька Савицкий, рослый, красивый парень, имел больший успех, чем я. Кажется, в 1937 г. Валька Савицкий с матерью и братом поехали на лето в Хорол на Украине. Там жили их родственники. Взяли меня с собой. Быстро пролетели два чудесных месяца. Мы с Валькой ходили на реку Хорол, заросшую камышами и лилиями, катались на лодке, ухаживали не без успеха за девчонками. Валька Савицкий был к тому же и футболистом. Его даже приняли в виде исключения, на один только день в хорольскую команду, т. к. к моменту ответственного матча с полтавской командой, какой-то игрок сгинул. На следующее утро местная газета писала, что один из хорольских футболистов Пучицкер бил полтавских гостей по щиколоткам вместо того, чтобы бить по мячу. Свидетельствую, как очевидец, что газета совершенно правильно определила эту особенность игры Пучицкера парня с носом, как у химеры с собора Парижской Богоматери. Итак, Валька Савицкий шел впереди меня в делах любви. Это факт. Но не стану роптать на судьбу: она и меня не оставляла своим покровительством. Мои шансы особенно возросли, когда я добился все-таки брюк клеш, достаточно широких, чтобы зачерпнуть Тихий океан. Итак, я любил. Любили и меня. Изменяли мне. Изменял и я. Страдал я. Страдали и из-за меня. Не стану перечислять имен. Моя любовь ничем не отличалась от любви Тома Сойера. Были некоторые особенности, определявшиеся разницей эпох. Но это не существенно.