В то время как повествование от третьего лица может породить иллюзию, будто история разворачивается одновременно с рассказом, история от первого лица неизбежно относится к прошлому. Рассказ это пересказ. А там, где разворачивается пересказ и приводятся свидетельства, всегда есть возможность нет, вероятность ошибки. Роман от первого лица, где звучат скорбные ноты, неизбежно становится источником размышлений о том, что´ делает взгляд через плечо подверженным ошибкам: неверность памяти, непроницаемость человеческой души, затемняющее события расстояние между прошлым и настоящим.
Размышления о скрадывающем точность восприятия расстоянии в самом начале романа сильный, интересный своей новизной дебютный ход в современной литературе. Так в Странствующем соколе сообщается примерный год «май 1928 или 1929 года», после которого многое изменилось, а за этим следует мимолетное жонглирование десятилетиями: двадцатые, которые очень отличались, «не стоит и говорить», от тридцатых и от наступивших «теперь» сороковых. Роман Элизабет Хардвик Бессонные ночи (1979) открывается другим тоже дразнящим в своей неопределенности временным ориентиром:
Июнь. Вот что я решила сотворить со своей жизнью прямо сейчас. Я примусь за работу переиначенной, даже искаженной памяти и стану вести ту жизнь, что веду сегодня. Каждое утро синий циферблат и вязаное покрывало с розовыми, голубыми и серыми квадратами и ромбами. Как это приятно спектакль, поставленный дряхлой старушкой в убогом доме престарелых. Милость, скверна и скорбь апатичной битвы вот что я вижу перед собой. Куда красивее стол, а на нем телефон, книги и журналы, номер Times у дверей, песнь грубых, грохочущих грузовиков за окном.
Если б только знать, что именно мне вспоминать или притворяться, что вспоминаешь. Принять решение и вот вам, пожалуйста, искомая вещь встала перед глазами. Можно снять ее, как банку с магазинной полки. Может быть. На одной банке надпись Рэнд-авеню в Кентукки
Странная точность в указании месяца июнь, без упоминания года; изложение замысла («работа переиначенной, даже искаженной памяти»); опись домашних, несущих утешение предметов (циферблат и покрывало) с последующим погружением в мир обездоленных (дряхлая старушка в доме престарелых) предчувствие сырой тревоги и беспокойства, которыми проникнута книга; смелое предположение о субъективности, которая обречена на ошибку («вот что я вижу перед собой»); возвращение к удобствам, которыми пользуется рассказчик с более изощренным инвентарем (книги, журналы, номер Times у дверей); озабоченность вещами, которые надлежит извлечь из памяти, из прошлого; наконец, задумчивая радость в преддверии всего умозрительного предприятия («Вот что я решила сотворить со своей жизнью») головокружительные модуляции интонации и повествования характерны для писательского метода Хардвик.
Подобно Странствующему соколу, Бессонные ночи книга суждений о человеческих отношениях, в особенности о браке, и, как в романе Вескотта, повествование здесь ведется несколько завуалированным рассказчиком от первого лица, который к тому же писатель (а кто же еще?). Достижение Хардвик в том, что она сделала рассказчика версию самой себя и главным героем книги, и голосом отстраненного, блистательно умного зрителя. В Бессонных ночах не одна, а множество линий повествования, и «я» находится не в центре, а несколько в стороне от большинства историй, которые она пересказывает и при этом призывает, говорит, обличает, скорбит о призраках.
Назад в «давнее прошлое». Тралом проходя по прошлому, память совершает небольшой, кажущийся произвольным выбор воспоминаний («Можно снять ее, как банку с магазинной полки»), затем, руководствуясь устойчивым потоком и прерывистым каптажем ассоциаций, проделывает монтаж. Воспоминания ради воспоминаний. Можно даже вспоминать за других (например, за «дорогую Алекс»). Помнить это озвучивать, воплощать воспоминания в языке и, неизменно, служить формой обращения. В автобиографической прозе больше ссылок на других, чем описаний самого себя и, как правило, нет стремления к изображению собственных ран. Чаще пишут о ранах, нанесенных другим.
Многие воспоминания вызывают дискомфорт, некоторые мучительно болезненны. В отличие от «плодов понимания» в Странствующем соколе, озарения в Бессонных ночах имеют природу катарсиса. Здесь они ощутимы, записаны, ускорены. В Странствующем соколе рассказчик говорит только с самим собой, и создается впечатление, что он собой недоволен (или, во всяком случае, не склонен высказывать одобрение собственным мыслям или поступкам). В Бессонных ночах рассказчица располагает целой галереей людей, которых вспоминает с любовью или печалью; и несколько саркастическое великодушие, которое она распространяет на большинство из тех, кого описывает, относит и к себе самой. Одни воспоминания оживают и быстро отставляются в сторону, другим бывает позволено заполнить множество страниц. Всё должно быть поставлено под сомнение; всё в ретроспективе проникнуто мукой. Ни единой жалобы (а причин жаловаться предостаточно): чем бы оно ни было, но оно ушло, оно часть прошлого, ничего не поделаешь; всё пересказано голосом, который одновременно поглощен собой и к себе безразличен. («Может ли статься, что я субъект этой повести?») Сомнения и острая проницательность дополняют друг друга.
Если выносящий суждения об окружающем мире наблюдатель непроницаем для сомнений, регистр неизбежно становится комическим. Возьмем одного из таких вымышленных наблюдателей «я» поразительно умных Картинок из заведения Рэндалла Джаррелла (1954). Роман начинается от имени неопределенного рассказчика, хотя, как следует из культурных условностей, этот голос голос человека с замечательным чувством превосходства, умного и склонного к размышлениям, должен принадлежать мужчине. Нам лишь становится известно, что он (а это он) преподает на факультете Бентон-колледжа, «прогрессивного» учебного заведения для женщин недалеко от Нью-Йорка, куда собирается приехать и преподавать целый семестр известная писательница Гертруда Джонсон, и что он женат.
Пройдет некоторое время, прежде чем мы осознаем присутствие рассказчика от первого лица, у которого в книге якобы небольшая роль. Впрочем, пересказ событий на первых семи страницах романа, о которых мог знать только всеведущий рассказчик, неопровержимо указывает на противное. Затем, после веселенького пассажа о суетности и претенциозности «писателя-чудовища», Джаррелл преподносит небольшой сюрприз:
Гертруда тоже считала, что Европу переоценивают; она тоже бывала в Европе, возвращалась и рассказывала о поездках своим друзьям; те слушали ее трепетно, но как-то неспокойно. У нее была восхитительная теория, что европейцы это просто наши дети, то есть дети американцев, потому что американцы древнейшие из людей, когда-то я знал, почему: то ли потому что наши политические институты старше, или потому что европейцы пропустили какой-то этап на пути развития, или потому что сама Гертруда американка, я позабыл.
Кто этот «я», который знал, но забыл? Его, похоже, не слишком тревожат провалы в памяти. Хотя голос рассказчика в Картинках из заведения начинает звучать не сразу, а с опозданием, он вполне соответствует литературному канону, признаваясь, как это принято, что не вполне доверяет своей памяти. Однако по сути это издевательское признание сделанное, конечно, человеком гибкого, уверенного в себе ума. Мы и не ожидали, что рассказчик будет помнить каждую из острот Гертруды; забыть некоторые из ее высказываний скорее, к его чести. В романном мире Джаррелла нет места рассказчикам, по-настоящему находящимся во власти сомнений.