А потом я увидел тебя. Ты, в том же платье как я теперь заметил, непростительно коротком, до коленок! сидела на подоконнике и болтала ногами, босыми и опять в запачканных зелеными разводами чулках. Два косых солнечных луча золотили твою косу-кренделек и плечи-уголки, отражались на стенке клавесина, пускали круги по лакированному дереву, словно по воде. Ты улыбалась и по-корсарски щурила левый глаз, наблюдая за мной. Минуту назад тебя не было. Откуда ты? Влезла в окно?..
Я покосился на отца. Он не мог не видеть тебя или хотя бы твою дрыгающую ногами тень на полу, но ничто в его каменном лице не выдавало ни замешательства, ни раздражения. Я в удивлении остановился.
Отец, а кто
Я разрешал тебе прерваться? Тут же разбилась злая тишина между нами.
Отец грозно посмотрел на меня; челюсть задвигалась вправо-влево, будто он повредил ее и пытался вправить. Это было отталкивающее зрелище, а насупленные брови делали все еще хуже. Ударит? Сегодня сдержится? Я, сжимаясь, опять уставился на подоконник. Ты как ни в чем не бывало смотрела на нас. Прячься, прячься, дуреха! Но тут отец проследил направление моего взгляда.
Перестань таращиться в пустоту. Снова хрустнула указка. Все мысли забиты чертовой дворовой рванью? Опять? Вчера ты уже был на улице!
Но растерянно начал я.
Я сказал, перестань! Или на неделе не выпущу дальше церкви!
И тут ты, перестав мотать ногами, показала ему язык, а потом поднесла ладонь с оттопыренным большим пальцем к носу. Весь твой вид излучал наглость и безнаказанность. Мой желудок перевернулся вместе со всеми прочими внутренностями, но отец, глядящий в одну со мной точку, ничего не увидел просто прошел мимо тебя и открыл окно, впуская в душную комнату запах сирени. Это были не все чудеса. Широкие ладони его вдруг замерли на подоконнике, лицо запрокинулось будто отец впервые за день, а то и за жизнь, увидел небо. Увидел и счел достойным внимания. В эти секунды он перестал казаться жутким. Я жадно воззрился на него, потому что этот усталый опрятный мужчина мог танцевать в сумеречной гостиной с моей матушкой, а чудовищный Фафнир, лупящий меня по пальцам волосатой лапой, нет. Что умиротворило его?..
Ладно, вдруг проговорил он. Ты подустал. Подыши немного и быстро продолжай, у нас еще скрипка! Нужно закончить, пока твоя мать возится с пирогом.
Он почти задевал тебя плечом, но не видел, а ты продолжала кривляться, словно обезьянка из тех, каких привозят с Черного континента. И, кажется, я догадывался, почему отец заметил небо, почему выглянувшее после дождя солнце наполнило теплом самый темный и промерзший угол его сердца. Солнце подговорила ты! Когда ты улыбнулась, я улыбнулся в ответ и одними губами прошептал:
Магдалена? Почему-то показалось, что тебя могли бы звать как маму.
Ты исчезла, а в запах сирени вплелся аромат подрумянивающегося яблочного пирога с капелькой меда, корицы и крепкой наливки в тесте
Вечером я отрезал от своего самого большого куска половину и оставил на окне.
Для тебя.
1785
Далекая радуга
Незримая незнакомка является часто. Людвиг видит ее в разных платьях и с разными прическами, то оживленной, то меланхоличной. Чаще она молчит, не приближаясь, и сам он тоже боится подать голос. Заговори он прилюдно примут за умалишенного, ведь ему не пять лет, чтобы придумывать друзей. Впрочем, это не главный его страх; главный скоро он понимает это тишина в ответ. Тишина и исчезновения. С ней стало легче: уживаться с отцом, просыпаться, играть. Импровизации больше не пугают, на закостенелых легато рождаются колыбельные русалкам, а на рваных стаккато гимны весенним ветрам. Что-то попроще можно посвятить учителю, самое дерзкое новому архиепископу-курфюрсту[4]. Но первый слушатель всегда Безымянная, с ее тихой ободряющей улыбкой. Она не хвалит его, в отличие от герра Нефе, у которого, как порой кажется, для каждой кошки припасено доброе слово. И не нужно.
С каждым разом удается рассмотреть ее лучше: заметить, что, хотя волосы светлые, на носу веснушки, брови темные, а вот ресницы расплавленное золото. Запомнить. И перестать тщетно вглядываться в девочек, приходящих в церковь, где Людвиг помощник органиста играет каждый день. Ее нет среди прихожан. Она верит в другого Бога, а может, и безбожница. Он бы не удивился. Он даже не удивился и не испугался бы, будь она ветте, дочерью того же Лесного Царя или Рейна, ивой, принявшей человечий облик. Это было бы ожидаемо и подтвердило бы: он, Людвиг, подменыш с украденным у мертвеца именем-талисманом, и вот наконец родня с холмов хватилась его. А когда знаешь о себе правду даже скверную, жить легче, чем когда пытаешься влезть в чужую одежку.
Ни в первый, ни во второй, ни в третий год он никому не рассказывает свою тайну, да и кому? У него ни одного настоящего друга, время, когда таких заводят, съедено музыкой. Приятели ветрены: приходят и уходят. Или слишком разумные и взрослые, как, например, старина Вегелер с соседней улицы, славный добряк Франц, мечтающий стать доктором. Есть еще мать, но стоит ли пугать ее? Да и вряд ли она поверит, что иногда, пока она шьет у огня, белокурая незнакомка распутывает нитки, сидя на полу.
Так все же кто ты?
Людвиг впервые спрашивает об этом в случайный день, когда она появляется рядом с церковным органом, на котором он импровизирует после обедни, пользуясь тишиной. Она сегодня настроена игриво, все кружит в отблеске розеточного витража, в его голубых и зеленых бликах точно русалка в подсвеченной неглубокой воде. Волосы распущены, платье пышное, кружевное, цвета вереска. Услышав голос, она замирает в пятне витражного сияния, улыбается и приседает в реверансе.
Я думала, ты никогда со мной не заговоришь, Людвиг.
«А я думал, ты не ответишь».
Скрывая облегчение, он отзывается с наигранным недовольством:
Но поначалу ты сама заговаривала, я думал
Это неподобающе для девушки. Она важно и дурашливо вздергивает подбородок, расправляет плечи. Я заговаривала, пока была девочкой. И то стеснялась!
Врет ведь Людвиг, хмыкнув, разворачивается к ней корпусом, долго смотрит в упор, думая смутить. Но она глядит так же пристально, с вызывающе-вопросительной полуулыбкой, сложив на кружеве руки. «Ну же, не заставляй меня скучать».
Так кто же ты, Никто? упорствует он.
Угадай и это. Тон и вправду по-девичьи вредный и все же мягкий, такому даже хочется подчиниться. Но потом. Сейчас хочу послушать. Закончи. Это красиво.
И он играет осторожно сплетает мелодию, пытаясь уместить в ней всю радость и благодарность Господу за день. Старый орган, обитающий в витражных бликах, живой, как и река, и тоже любит компанию. Но этот строгий патер совсем непохож на Рейн; с ним Людвиг здорово устает от клавиатур и педалей, от ворчания что в дурном настроении, что в хорошем, от самой грозной монументальности капризного инструмента. Рядом с ним Людвиг чувствует себя ничтожным, мечтает о двух-трех дополнительных парах рук и запасном уме. Вот и теперь, сбившись на простом аккорде и пробормотав: «Извини, я прервусь, или ты вообще от меня сбежишь», он уныло опускает голову. Может, прав отец, рычащий: «Бездельник и бездарь!» И тогда Безымянная, вдруг подойдя вплотную, целует его в щеку.
Не сбегу пока. Обещаю. Слишком ты мне нравишься.
В ее дыхании сладкий аромат цветущих трав. В ответ на этот флер и тепло, на смелые слова что-то в сердце о если бы только там тяжело, незнакомо искрит. Приходится сжать кулаки: может, туда уйдут страшные искры? Они способны поджечь все тело, а потом, не насытившись, спалить дотла и ее, склонившуюся так доверчиво. Как пугающе, как чуждо
Ты знаешь, что тебе не остаться здесь, глупый? отстраняясь, шепчет вдруг она. В этом городе. Твой путь лежит дальше.